Петер Хакс, популярный драматург, тоже заглянул в «эпоху Гёте»: он дописал третий акт незаконченной комедии Гёте «Ярмарка в Плюндерсвайлерне», написал «драму по Гёте» «Пандора», выступил на дискуссии о романтизме в Академии искусств ГДР с речью «Поэт-клятвопреступник» (о Фридрихе Шлегеле) и, наконец, в 1976 году создал монодраму о Гёте: госпожа фон Штейн, в течение десяти лет (действие происходит в 1786 году во время неожиданного отъезда Гёте в Италию) близко знавшая великого поэта, рассказывает о своем знакомстве с ним. В пьесе привлекает прежде всего психологический портрет госпожи фон Штейн: начиная свой монолог, придворная дама осуждает невоспитанность Гёте, а затем постепенно и как бы незаметно для себя она, подпадая под неотразимое обаяние поэта, оправдывает и защищает Гёте и, наконец, признается в любви к нему. Пьеса эта, на наш взгляд, не претендует на документальную достоверность, писатель стремился к художественно-психологической достоверности, что ему вполне удалось.
Завершает книгу повесть Гюнтера де Бройна «Бранденбургские изыскания». В этой повести все вымышлено, и вместе с тем все правдиво. Мы обратим здесь внимание лишь на один аспект повести — литературно-полемический: писатель остроумно высмеивает рецидивы вульгарно-социологического литературоведения. Вульгарно-социологическое литературоведение, разделив писателей на прогрессивных и реакционных, предпочитает схемы, ибо диалектика непредвзятой реальности подрывает самые основы такого подхода к литературе. Однако именно на вульгарной социологии удается сделать карьеру преуспевающему берлинскому профессору Менцелю — герою повести Гюнтера де Бройна. В угоду карьере ему приходится «выпрямлять» факты биографии и творчества романтического историка и писателя Макса фон Шведенова (лицо вымышленное), а часто прибегать и к прямой фальсификации. Профессору Менцелю противопоставлен сельский учитель Пётч — он не владеет «научным» методом, а просто очень любит творчество своего земляка и потому дорожит прежде всего фактами и ревниво следит за их точной интерпретацией. И хотя симпатии де Бройна явно на стороне Пётча, читателю вовсе не навязывается такая позиция: бесперспективный эмпиризм, не подстрахованный теорией, тоже осмысливается писателем весьма иронически…
Вот, пожалуй, и все соображения, которыми хотелось бы предварить чтение этой книги. Пусть же «встреча» с «эпохой Гёте» и современными писателями ГДР будет интересной для советских читателей.
Эрик Нойч
Форстер в Париже
Глава первая
Покуда мы молоды, мы всегда думаем:
это или ничто; но вот мы вырастаем и не
получаем того, что так страстно желали, —
и ничего, как-то обходимся.
20.11.1793
В шестой день месяца фримера Форстер выехал из Понтарлье. Он сидел в широкой и уютной карете, какие в обиходе на юге: в ней легко могли разместиться еще трое или четверо — и Тереза, и обе дочки, и Губер. Но он ехал один. Утомленный бессмысленным ожиданием, он взял наконец в Труайе лошадей самых скорых, почтовых, что и полагалось ему как эмиссару Конвента по рангу.
Оставалось надеяться, что ему удастся делать и впредь не менее того, что давно уже, по крайней мере со времени походившего на бегство отъезда Терезы из Майнца, вошло в привычку. И те дни в Валь-де-Травере, когда он еще раз попытался приручить свое счастье, как-то сгладились в памяти, растворились. Подернулись пеленой забвения? Нет, конечно же, нет. Но горечь теперь возобладала, а радость долгожданного и страстно желанного свидания угасла. Воспоминание его угнетало. Оно давило на него и сейчас почти физической тяжестью, так, будто запоздалое разочарование в этом свидании взялось мстить ему за надежды, призвав на помощь закутанные в туман гóры Юры — холодные, голые, мокрые, они грозили обрушиться на него и погрести все его мужество. Он чувствовал, как судорогой сжимало грудь. Он в достаточной степени был медиком, чтобы знать, что это проделки проклятого ревматизма, который он нажил себе, плавая под парусами Кука в ледяных и неспокойных водах Антарктики.
Жизнь втроем… Мысль об этом, крепко засевшая в нем в долгие бессонные ночи, продолжала преследовать его. Ведь Тереза и Губер обещали отправиться за ним в Париж. Было ли это среди увядших, голых лугов, осиянных странным желтым светом, сочившимся из-под низких облаков? Или в гостинице «Медведь», этой тихой харчевне, утопающей в сонном орешнике? Да, конечно, вечером, когда дети уже спали, а они втроем сидели за бутылкой красного, греясь у камина. Розочка, Клер. Он отнес их в кровать. Они так прильнули к нему — догадывались ли, что происходит? Он поцеловал их и обещал, что расставание продлится недолго. Взгляните на мамочку. Видите, она плачет, она не станет нас разлучать.
Париж, Полярная звезда республики, святая столица мира, скорее туда, в мой Париж. В последний раз сменили лошадей. С самого раннего утра, как выехал, во рту не было маковой росинки. Так спешил. С ревматической болью в груди. Четвертушка хлеба на дорогу — вот и все. Мучила слабость, и в пути не раз приходилось устраиваться на ночлег. Он отодвинул занавеску на окне и по могучим букам и по разбросанным гладким валунам определил, что находится где-то в лесах под Фонтенбло.
Он подал кучеру знак, чтоб тот ехал быстрее. Allez! Postillon. Allez![13] Крикнул — и задохнулся от кашля.
Все хлопоты его оказались напрасными, и это тоже мучило. Все его хождения, попытки уговорить членов муниципалитета в Понтарлье дать им, как хотела Тереза, развод на французской земле и в соответствии с французскими законами ни к чему не привели. Отступился после этого и ее покровитель из Невшателя, этот скользкий и, кажется, все еще связанный с роялистами Ружмон. Теперь она пишет, что хочет остаться в Швейцарии, переехать только в менее ханжеский Цюрих. Было похоже, однако, что план этот принадлежит не ей, а Губеру. Но может, он ошибается? Может, права Каролина, не скрывавшая своего презрения к Губеру еще тогда, в Майнце? Ах, эта власть обстоятельств, думал он, сложных, врастающих корнями в историю обстоятельств, — она становится для нас законом, коего ни избежать, ни опровергнуть. Смешно, конечно, что от него, этого всемогущего закона, зависит такая малость, как судьба нескольких совершенно незначительных лиц. Но приходится подчиниться. Мы полагаемся, правда, на счастливый жребий, а не следовало бы полагаться на жребий несчастный? Когда на руках одни козыри, мы посмеиваемся над опасениями. Но когда все козыри выйдут, мы-то сами останемся.
Нет, мечтателем Форстер не был.
И разве он зависел от своей жены?
Да плевать ему теперь на всю Германию со всеми ее ищейками и дураками в каждом, и самом мелком, крошечном, осколочном княжестве. За поимку его объявлена награда в сто дукатов. Узнав об этом, он сказал: какой же бездарный тупица тот генерал, что так высоко оценил мою голову — разве столького она стоит! За генералову я не дал бы и шести крейцеров… Он рассмеялся. Вперед, кучер, вперед! Настегивай лошадей…
Да, он скучал по Парижу. Все же не видел его с самого начала августа, если не считать короткого пребывания между двумя поездками — в Аррас и сюда вот, по поручению правительства. К тому ж ему обещали место библиотекаря. Он рассчитывал на шесть тысяч ливров дохода и надеялся, что и для Губера удастся что-нибудь подыскать. На это можно было бы славно жить. И снова подле него были бы дети, Тереза… Но, вспомнив ее, он поежился. Закутался в плед. В памяти встало: он писал тогда, помнится, кому-то из друзей, кажется Лихтенбергу[14], год назад или больше, хотя после возвращения из путешествия по Фландрии, Брабанту и Англии уже прошла чуть ли не вечность, — он писал тогда: я чувствую себя гораздо более убитым, чем должен был бы в своем положении: как растение, которое замерзло и уже не может ожить.