Пётч пытался казаться веселым, а не смущенным. Но это ему не удавалось. Неестественный смех не очаровывал Менцеля, но и не разочаровывал. Вместе с сознанием своего превосходства в нем скорее росла симпатия к Пётчу, и он делал все, что, по его мнению, могло бы порадовать молодого человека. Даже продемонстрировал ему сокровища дома.
Разумеется, при этом он подавал и себя, да еще таким образом, что Пётч счел собственным открытием то, что заметил. Он обнаружил в профессоре странное сочетание черт характера, слывущих несоединимыми: поначалу он обозначил их такими понятиями, как цинизм и наивность, но они настолько неточно определяли сущность профессора, что ему постоянно приходилось, поясняя их себе (а потом Эльке), обращаться к примерам. Так, Менцель, едва показав, сколь проницательно он распознает лесть, тут же, если речь заходила о предметах, которые он считал своей собственностью, требовал таких неумеренных восхвалений, что Пётч не постеснялся мысленно назвать это желание детским — конечно, после того как убедился, что Менцель всерьез добивался комплиментов. Правда, произошло это нескоро, потому что Пётч не мог поверить, что подобное тщеславие возможно у столь знаменитого и уверенного в себе человека. Зато потом он хвалил как только умел, вот только умел он, к сожалению, плохо. И хотя вскоре понял, что здесь никакое преувеличение не может быть чрезмерным, он не сумел бы произнести соответствующих слов, приди они ему в голову.
Первая остановка при обходе дома привела его в смущение, ибо он еще думал, что в ответ на любезный вопрос профессора: «Как вы считаете?» — должен проявить свои критические способности. Речь шла о сокровище особого рода — об экономке, голос которой напугал Пётча еще у калитки. Теперь же Менцель представил ее со словами: «Наша незаменимая фрау Шписбрух», а как только она вышла, добавил, что, собственно говоря, ее зовут Шписбрюх, но он не мог допустить подобного оскорбления человека его именем и потому в первый же день объявил ей, что изменением одной буквы приведет ее имя в соответствие со стилем дома. И вот на это Пётч реагировал неверно: вместо того чтобы одобрительно посмеяться, он вспомнил аристократов, называвших всех своих слуг Антонами.
Это вызвало столь явное недовольство, что подобной ошибки он больше не совершил, зато допустил другую. Проходя через первую комнату, заставленную прекрасной старинной мебелью, он, к несчастью, вспомнил остроту Шведенова о том, что качество книги зачастую находится в обратной связи с качеством стола, за которым она написана. Менцель промолчал, но на его лице было написано: я и сам могу быть остроумным.
Пётч не обиделся. Он теперь понял свою роль и старался играть ее получше. Комментарии Менцеля указывали ему направление прицела. Он хотел, чтобы в нем ценили не владельца, а образованность, вкус и остроумие. Он любил понимающую улыбку, восхищение, любознательные вопросы. То, чему Пётч здесь с трудом учился, вовсе не было лицемерием. Он ведь и в самом деле был исполнен восторга и почтения. И искренне смеялся анекдотам, связанным с каждой вазой, каждым предметом мебели. У него была уйма вопросов о фаянсе и инкрустациях, об ампире и бидермайере. Учился же он явственно выражать свои чувства в благодарность за извлекаемую пользу. Ибо этот отличный педагог увеличивал его познания в области искусства и литературы, развивал его чувство стиля, на примере одного портрета Ранке мог объяснить буржуазную иконографию или рассказом о каком-нибудь письмоводителе 1810 года раскрывал жизненный уклад в наполеоновские времена.
Но все это было лишь началом. Главное же было впереди: библиотека. Иной библиофил при виде ее немел от зависти. Но не Пётч. Он охмелел от счастья. Никогда он не играл так хорошо свою роль, потому что начисто о ней забыл.
После краткого осмотра всего фонда в целом Менцель подвел его к святыне: к первоизданиям периода с 1789 по 1815 год. Здесь были редкие, никогда больше не публиковавшиеся книги таких историографов, как Бюлов, Массенбах, некоторых философов, много журналов, мемуарная литература, Гёте, Шиллер, Форстер, Рихтер, Клейст и Кёрнер, оба Шлегеля, Тик — длинные ряды книг, и, наконец, — Пётч затрепетал от благоговения — Макс фон Шведенов: «Барфус», «Эмиль», «Союз мира» в переплете того времени, журналы с «Историей коалиционных походов», публиковавшейся с продолжением. Пётч не знал, что сначала взять в руки.
Собирать первоиздания Шведенова — было не хобби для его исследователя, а необходимостью, ибо только два романа (единственные, которыми владел Пётч) были переизданы на рубеже веков Францем Робертом. Остальные Пётч мог читать только в читальном зале государственной библиотеки. Это надо иметь в виду, чтобы понять, почему он, сидя на ступеньке лестницы, листал книгу и выглядел как человек, достигший наконец своей цели.
Но у Менцеля были твердые планы. «Вниз, в преисподнюю!» — скомандовал он, поглядев на часы, и, видя, что Пётч не в силах оторваться, добавил завлекающе, что там он найдет еще больше книг М. Ш.
Подразумевался при этом погреб, которым профессор, по его словам, владел столь же безраздельно, как Аид подземным царством. Элизиум, то есть финская баня, был удостоен лишь одного взгляда, затем путь вел мимо котельни к дощатой двери, которую Менцель открыл со словами: «Вы вступаете в тартар». Здесь был его рабочий кабинет — помещение без окон, с побеленными стенами, скудно обставленное: длинный стол с пишущей машинкой, магнитофон, стопки бумаги и книг, стул, табуретка, полки с книгами, тетрадями, папками — вот и все. Ценность помещения заключалась в его тишине, изолированности.
Едва они сели, как пришла фрау Шписбрух, молча сервировала кофе, вид у нее был такой, словно с первого же дня ей было запрещено открывать рот в этом помещении. Менцель опять посмотрел на часы и сказал: остался всего час, потом придет машина, чтобы везти его на телестудию. Предстояло еще многое обговорить — пункты первый, второй, третий, четвертый, которые он так четко разделил и отточенно изложил, что его речь можно было бы назвать готовой к печати, будь такое определение уместно, если учесть содержание, которое хотя и касалось общественности, но для нее не предназначалось. Рассуждения Менцеля носили на себе незримый гриф «Совершенно секретно!», а Пётч при всей взволнованности полностью сознавал, какая честь ему выпала. Он столь же мало обратил внимания на жесткость табуретки, как и на вынужденное молчание, позволявшее ему лишь время от времени вставлять свои «да».
Когда он в половине седьмого в сопровождении собачьего лая покидал «преисподнюю» и дом, чтобы совершить свой обратный четырехчасовой путь — на электричке, автобусе и велосипеде, сумка его отяжелела, потому что к букету альпийских фиалок, который он забыл вручить, добавились две книги Шведенова и трехтомная машинописная рукопись. Но на душе было легко и весело. В поезде он читал важные для его замысла «Посмертно опубликованные письма к друзьям» 1815 года, в предисловии к которым содержалось единственное сообщение о загадочной смерти Шведенова. В Арндтсдорфе он сел на оставленный там велосипед и, катя морозно-ясной ночью по лесу, обдумывал, в каком порядке наилучшим способом преподнести Эльке свою программу, состоящую из четырех пунктов и разукрашенную описаниями профессора, экономки и виллы. Лишь очутившись в теплой, пахнущей пирогами кухне, где все еще трудилась Элька, он почувствовал голод. Но не о нем Пётч произнес свои первые слова, а о городе, откуда прибыл:
— Что ты думаешь о переезде в Берлин?
Седьмая глава. Воздействие альпийских фиалок
Элька Пётч относилась к числу людей, которые говорят о себе, что они стоят обеими ногами на земле. Это означает: они не цепляются за воспоминания, не забегают мечтами в будущее, живут настоящим, делают (очень расторопно), что требуется, и крепко спят. Они не терзаются вопросами и сомнениями. Они радуются праздникам, протягивают ножки по одежке и никогда не сокрушаются о принятых решениях — последнее дается им легко, ибо серые или черные последствия этих решений они не покрывают сверкающей позолотой предвкушения. В противоположность мечтателям, утопистам, умникам, мерящим реальность масштабами своих желаний (всегда ее превосходящих), они довольствуются тем, что есть, и любы дому своему и миру. Они никогда не ноют и не жалуются, никогда не пытаются, держась за свои идеалы, подпилить или хотя бы поменять сук, на котором они сидят. Элька никогда не спрашивала даже о погоде. Для нее не существовало плохой или хорошей погоды — речь могла идти только о неподходящей одежде.