Да, и это верно: мы были… Отчаяние тут же навалилось на него. Ведь чистым и безмятежным никогда не было их прощание, что бы он ни писал о нем. Всегда это было бегством, и всегда казалось, что она бросает его навсегда.
А когда возвращался… Несколько бурных ночей. Но разве он не замечал, что Тереза тайком плачет, лежа рядом с ним? Не замечал, что она более сдержанна с ним? Потом неделями ничего. Кухарка Марианна и та однажды сказала ему: «Поверьте старухе, господин профессор: не след надолго оставлять такую молодую жену…» Когда он с изумлением посмотрел на нее, она покраснела и поспешила добавить испуганным голосом: «И детей, конечно, тоже не надо оставлять, вы ведь и сами понимаете…» Глаза открыл ему Земмеринг. Много позже, однако, да, много позже.
Фанты надо было погашать, и ему выпало самое скверное: поцеловать Дорш. После этого он засобирался домой, в последнюю очередь натянув и сапоги.
«Минуточку! — крикнул Мерлин. — Минуточку, дорогой друг. Я надеялся, что в одних носках вы не пойдете по Парижу. Надеялся, что вы еще останетесь, и Люсиль вас утешит. Ну, а если уж вам так необходимо вернуться в свою берлогу — то что же делать, Жорж. Но я вам кое-что обещал. Прошу вас. Примеряйте все, что найдете в этом шкафу».
С этими словами он открыл в коридоре потайную дверь, сделанную в стене и заклеенную такими же обоями. За дверью обнаружился альков, в котором были всевозможные ткани, туфли и изрядное количество сапог.
«Нет, благодарю, — сказал Форстер. — Похоже, я слишком устал. Кроме того, я просил вас только о коже».
Глава четвертая
Я вовсе не склонен втягивать вас
в этот водоворот, но у меня нет
и малейших колебаний в том,
чтобы советовать вам решиться
на что-либо, ежели вы только
чувствуете в себе присутствие воли.
11.12
«Легенда, — сказал Сен-Жюст, — все это легенда. Я не тот, каким хотят меня видеть и каким изображают за границей. Я не происхожу из аристократов и не сидел в Бастилии, за то что якобы освистал в опере королеву. Мы не желаем незаслуженных лавров, но предпочитаем истину и справедливость. Только они могут оградить революцию от всякой грязи. Истина же в том, что я один из первых противников монархии. До тех пор пока существуют короли, я буду призывать: сделайте их тем, чем они сделали вас, — низшим классом общества. Установите республику, чтобы судить их. Я изучал право и даже писал стихи — слабость, которую вам, гражданин Форстер, писателю, европейской знаменитости, легко извинить. Моя родина — человечество, место рождения — Франция. Вырос я в Пикардии, в Эсне меня выбрали в Конвент. Я, таким образом, посланец Севера, и меня тем более интересует, как обстоят там дела у нашей армии. Крепка ли она, хорошо ли воюет. Как Неподкупный из Арраса, так и я никогда не прощу себе ни одной пяди земли, которая достанется врагу без самого отчаянного санкюлотского сопротивления».
Вчера вечером Форстер обнаружил у себя на улице Мулен извещение о том, что его ждут в Комитете общественного спасения, и вот он уже более часа сидит в этой комнате, в павильоне Флоры, обставленной весьма скупо, хотя и со следами былого предназначения — ведь, начиная с Генриха Четвертого, она всегда служила увеселениям королей. По диагонали располагались в ней два стола, один, прямоугольный, предназначался для работы и был завален брошюрами, газетами и прочими бумагами, другой, маленький, круглый, обставлен стульями явно из дворцового инвентаря — с вышитыми золотыми розочками на обивке. Такие же цветастые шелковые обои на стенах были, по крайней мере наполовину, прикрыты откровенно деловыми и трезвыми шкафами с папками дел. Две мраморные стелы по углам комнаты с бюстами Марата и Лепелетье, обоих мучеников революции[33], завершали обстановку. И опять ему само собой пришло в голову, что даже здесь, в помещении высшего правительственного органа республики, царила гораздо большая простота, чем в квартире его друга Мерлина, которую он видел неделю назад.
И Сен-Жюст, казалось ему, выглядел здесь совсем по-иному. Он впервые встречался с ним с глазу на глаз. И в Конвенте, и в Якобинском клубе видеть его приходилось только издали, и все впечатление исчерпывалось несравненным стилем его речей. Теперь, после того как он узнал, что Сен-Жюст писал стихи, это отчасти объяснилось. Не хвалите меня сверх меры, словно бы хотел он сказать, ведь вы как один из самых политических писателей нашего времени умеете распоряжаться словами не хуже меня… Поражало и то, что Сен-Жюсту, этому наряду с хромоножкой Кутоном самому влиятельному человеку республики после Робеспьера, было всего-навсего двадцать шесть лет. Внешне он походил скорее на студента, чем на сенатора. Длинные черные волосы до самых плеч. Тщательно, со вкусом подобранная одежда, подчеркивавшая стройность фигуры и неукротимость жившей в ней силы. С другой стороны — почти девичья мягкость черт узкого лица. Он был, конечно, красив со своей смуглой, оливковой кожей, настоящий француз, как на картинке. Голос его, даже когда произносил он достаточно жесткие вещи и тоном самым безапелляционным, звучал вкрадчиво, а неумолимость его логики указывала на выучку у Монтескьё. Во всяком случае, недооценить его было невозможно. Этот юноша — нет, мужчина — был острым как кинжал.
«Слушаю вас, гражданин Форстер. Вы просили об этой беседе. Кстати, еще одна ложь, распространяемая обо мне: я вовсе не брал на себя миссию передать смертный приговор Марии Антуанетте. Я выступал за ее казнь и приводил обоснования необходимости этой казни. Этого мне было достаточно. Короли, согласно нашей морали, всего лишь обыкновенные преступники, вина которых состоит в том, что они притесняют людей, целые народы. Зачем же мне было искать встречи с этой австрийкой, иностранкой, узурпировавшей власть в нашей стране? История просто перешагнула через нее, а что до меня, то я никогда не считал себя умнее истории, задачи которой мы только берем на себя и по мере возможности их выполняем».
Но разве не призваны отдельные люди, а тем более народы влиять на ход истории, изменяя пагубные, несправедливые общественные отношения? Разве не доказали это в нашем веке французы? Эти мысли промелькнули в голове Форстера, и опять он подумал, что они заслуживают оглашения, что над ними стоит поработать. Пока же они еще не созрели.
Он пришел, чтобы доложить о своей миссии в Аррасе. Сен-Жюст, хоть и немедленно прервал работу, когда ему доложили о его приходе, принял его, скорее, прохладно, сдержанно, почти недоверчиво, как показалось Форстеру. Лишь после самого короткого и формального приветствия он указал ему на один из стульев со старорежимными розочками. Не здесь ли сидела во время оно сама королева, обсуждая с придворными дамами аферу с подвязками? Сен-Жюст поначалу соблюл дистанцию даже буквально. Он оперся руками о край стола, став спиной к свету, скупо брезжившему сквозь высокие полукруглые окна, и выслушал доклад стоя. Лишь когда речь пошла о Хондшуте, где в результате трехдневной битвы англичане и ганноверцы под водительством герцога Йорка были сброшены в море, что явилось изрядной расплатой за Дюнкерк, Сен-Жюст оживился, взволнованно прошелся несколько раз по комнате и, наконец, приставил стул к стулу Форстера.
Речь была о маленьком, щуплом, но необыкновенно хватком комиссаре Конвента Левассёре, акушере в прежние времена. Уже при прибытии в штаб Северной армии его плотным кольцом окружили взбешенные офицеры, не скрывавшие своей ярости по поводу казни прежнего главнокомандующего, генерала Кюстина. Fais ton devoir! Выполняй свой долг! Других наказов не получал ни один комиссар Конвента, которого посылали на фронт. Оба они, Сен-Жюст и Форстер, прекрасно знали об этом. Победа или смерть. Левассёр этого и держался. Он немедля подавил бунт, и сделал это недрогнувшей рукой. Несколько офицеров было расстреляно на месте. Предстояло поднять моральный дух войск, и он добился этого с энергией поистине поразительной. На солдатах была рваная форма, на ногах обувка из дерева или лыка, а то и вовсе из сена. Он велел прочесать в городах буржуа и реквизировать всю кожаную обувь. Женщинам приказал залатать солдатские мундиры и брюки, а также пошить новые, кузнецам — привести в порядок оружие, крестьянам — немедля снабдить армию провизией, детям — отыскивать в развалинах домов селитру, без которой невозможен и порох. Тот же самый Левассёр вечером второго дня битвы при Хондшуте заявил во всеуслышание, что битва еще не проиграна, следовательно, ее надо выиграть любыми средствами. И сам бросился на врага с развевающимися трехцветными лентами на шляпе. Лошадь под ним была убита. Оказавшись по пояс в воде, он сражался шпагой. Его пример подействовал на солдат. Allons, enfants de la patrie![34] — прогремело над озером. Его королевскому высочеству, герцогу Йорку ничего не оставалось, как бежать, да еще следить за тем, чтобы не утонуть при этом. Из всей осады Дюнкерка не вышло для него ничего путного, потерял только свою знаменитую полевую артиллерию, о непобедимости которой он столько шумел… То была первая блистательная победа революционной армии после Вальми и Жемапа[35].