«В вашей речи был огонь, гражданин Форстéр, — сказал Сен-Жюст. — Но вы были все это время далеко от Парижа, и я не знаю, известно ли вам, что и преемник Кюстина, генерал Хушар, приговорен трибуналом к смерти?»
«Да. В то время как решался исход битвы при Хондшуте, он прятался в надежном убежище».
«Но не сплетни ли это? Вы это видели?»
Сен-Жюст, хотя и отказался от подчеркнуто дистанцированного тона, который принял поначалу, все еще оставался по-деловому серьезным. Время от времени он вперял в Форстера испытующий взгляд, как теперь, чего Форстер никак не мог понять. В качестве комиссара он выполнял особое задание Конвента и — fais ton devoir — не мог упрекнуть себя ни в чем, что касалось выполнения служебного долга.
Он сказал: «У меня есть надежные свидетели — солдаты, которые до этого эпизода отдавали свои симпатии Хушару, а не Левассёру».
«А вы сами? Ведь вы — не сражались?»
«Вы знаете не хуже моего, что как иностранцу мне не разрешено носить оружие. Кроме того, задание мое состояло в том, чтобы вести переговоры с англичанами, а не стрелять по ним. К сожалению, несмотря на все мои старания, они не пожелали со мной разговаривать. Тем самым оказалось, что я провел в Аррасе несколько недель совершенно напрасно. Но, по правде говоря, у меня не возникло впечатления, чтобы штаб Северной армии проявил интерес к моей миссии или как-то способствовал ей».
«Могу ли я спросить в связи с этим, не полагаете ли также и вы, что в определенных офицерских кругах у нас существует изрядная нерадивость, если вовсе не предательство?»
«Чтобы сообщить вам об этих опасениях, я и пришел сюда».
«Лафайет, Дюмурье…[36] Если вдуматься, то все это бывшие аристократы и роялисты, нарушившие присягу и нанесшие в конце концов Франции удар в спину. Революция должна искать своих полководцев среди народа. Вместо Хушара мы теперь поставили некоего сержанта Журдана, отличившегося недюжинной храбростью. Он немедля отблагодарил нас, побив австрийцев и освободив Мобеж. Вы правы. Нам нужны такие люди, как он и Левассёр. Ибо в ситуации, когда речь идет о жизни и смерти, непригодность генералов весит вдвойне, ведь с ними теснейшим образом связано благо или горе республики. А посему любое предательство должно караться самым суровым образом, не так ли? Раз ты генерал, то победи или умри. О заслугах же поговорим после войны».
«Я долго думал об этом. Я также не вижу иного пути».
«Стало быть, и приговор Кюстину справедлив?»
«Почему вы спрашиваете меня об этом?»
«Ну все-таки вы хорошо его знали. Рейнская республика пользовалась его военным покровительством».
Так вот оно что! Наконец-то объяснилась настороженность, которую Форстер чувствовал по отношению к себе. Стало быть, Кюстин. Но ведь он не раз схватывался с ним еще в Майнце и не подчинялся его приказам. Генерал слишком долго не разрешал провести выборы в национальный конвент и тем самым вызвал недовольство народа. Во время своих походов он прибегал к поборам, которые по видимости касались только богатых да зажиточных, но в стране с феодальными пережитками ложились бременем на трудящиеся массы. Франкфурт тогда, как и Майнц, просил защиты у мощного французского оружия. Однако ж Кюстин сумел сделать непопулярным у тамошних жителей не только свое имя, но и республиканскую конституцию тем, что запросил с города контрибуцию в полтора миллиона франков — под тем предлогом, что в городе якобы курсируют сплошь фальшивые ассигнации. И он, Форстер, поверил сначала в справедливость этих требований, пока не понял, что граф Кюстин просто хочет компенсировать потерю замков и поместий во время революции. В своем темном и сумбурном манифесте к гессенским солдатам генерал призывал их выступить скорее против санкюлотизма, чем против собственных тиранов и мучителей. Виноват он и в том, что не перешел вовремя Рейн близ Сан-Гоара, чтобы расколоть войска союзников и захватить крепости Рейнфельс, Эренбрейтштейн и Ханау в тот момент, когда в них не было и на понюшку пороха. Не в последнюю очередь из-за его тактических ошибок — если дело было только в них — пал и Майнц, и какой же был его жителям толк лишь омочить себе губы у источника свободы, но так и не утолить жажду?
Сен-Жюст согласно кивнул и с юношеской непосредственностью, которая, как отметил про себя Форстер, отвечала его натуре гораздо больше, протянул ему руку. «Простите меня. Вы меня убедили, и я хочу быть честен с вами. Несмотря на чрезвычайные заслуги ваши перед человечеством, несмотря на кругосветное путешествие под началом Кука и книгу, а также различные ваши статьи, которые я ценю, и даже несмотря на мужественное выступление ваше перед Конвентом — я еще не был уверен, можно ли вам доверять».
«В Германии я объявлен вне закона…» — возразил Форстер с горечью.
Он пожал в ответ руку Сен-Жюста, и тот впервые улыбнулся.
«Пожалуйста, верьте мне. И это могло быть ловушкой, чтобы усыпить нашу бдительность. Враг не брезгует средствами. Заговор зарубежных стран против нас носит тотальный характер. Золото Питта подкупает фальшивых патриотов, роялистских шпионов и оплачивает эмиссаров чужеземных дворов. Вспомните хотя бы о вашем соотечественнике Люксе. Нам не остается ничего другого, как железной рукой управлять там, где не действует справедливость. Нам известно, что среди иностранцев, которые покамест приветствуют падение абсолютизма, в настоящее время гораздо больше поклонников жирондистов, чем истинных друзей санкюлотизма со всеми его политическими и социальными последствиями. Они хотели бы затормозить развитие революции, хотя бы теперь, раз это не удалось им раньше. Слабость по отношению к изменникам — вот, что может нас погубить, как крикнул им недавно Робеспьер в Конвенте. В том, чтобы воспрепятствовать этому, и состоит смысл октябрьских декретов. Наши законы революционны, но те, кто призван их выполнять, не являются таковыми. Республика лишь тогда обретет твердые основания, когда воля суверенной народной власти подавит монархическое меньшинство и будет править по закону победителей. Невозможно привести в действие революционные законы, если само правительство не придерживается революционных основ. Те же, кто осуществляет революцию не до конца, лишь роют себе могилу».
При этих словах Форстера охватило странное волнение. Никогда еще позиция якобинцев не была изложена ему с такой ясностью, и никогда прежде он не готов был полностью разделять ее. Что-то небывалое, неизвестное истории было во всем этом. И опять зрелость и последовательность мысли подкупили его в Сен-Жюсте. Кроме того, он чувствовал, что они стали ближе друг другу. Ибо, хотя их разговор касался дел государственных, он давно уже вышел за рамки официальности. Он мог позволить себе задавать этому грозному члену Comité du salut public[37] вопросы и более интимного характера. Откуда взял он свои принципы, кто был его духовным отцом? За великими мыслями скрываются и великие люди, а тут перед ним сидел — он был уверен в этом — человек великий, и не было ничего на свете занимательнее, чем заглянуть в душу такого человека.
Сен-Жюст ответил ему на это откровенностью, которая опять-таки его поразила. «Легенды, все это легенды… Я не тот, каким меня хотят видеть и каким изображают за границей…»
Форстер вовсе не рассчитывал, что и ему отплатят тою же монетой. А Сен-Жюст, по-видимому достаточно о нем информированный, спросил о его личных делах.
«Не удивляйтесь, — сказал он, — но прежде чем удовлетворить вашу просьбу и встретиться с вами, я посчитал, разумеется, своим долгом составить себе некое представление о вашей жизни, начиная со времени прибытия в Париж. Я слышал, вы ездили в Швейцарию, чтобы увидеться с семьей, в Германии же за вашей головой охотятся».
Напоминание о Травере, об отчаянной попытке его сохранить детей, любви которых ему так недоставало в эмиграции, о попытке договориться в конце концов с Терезой — все это подействовало на него угнетающе. Он молчал, задолжал ответ, ибо вопрос оказался для него и в самом деле слишком неожиданным, и он откровенно растерялся, чувствуя себя как на пепелище.