Вошел Лекуантр, спугнув его мысли. «Пожалуйста, гражданин Форстер, окажите нам честь…»
Форстер вернулся — и сразу же раскаялся.
Ибо едва он сел за стол, как Дорш вновь приступила к нему: «И что же, вы ничего не слышали о том, что сразу после падения Майнца, жены Ведекинда и Форкеля, а также Каролина были взяты под стражу и заточены в крепость Кёнигштейн, где находились в пресквернейших условиях?»
«Что вы все пытаетесь меня уязвить, мадам. Ведь я вовсе не осел, за которого вы меня принимали в Майнце». Он сказал это быстро и по-немецки, чтобы французы ничего не поняли, особливо Ребель, прилежно обхаживающий располневшую, но все еще видную даму.
Она замолкла с обиженным видом, а он подумал: мы-то здесь все прекрасно знаем, насколько разных мнений вы придерживались тогда.
Однажды взбунтовались крестьяне близ Грюнштадта. Взбунтовались, отказываясь платить новые контрибуции, наложенные Кюстином — ему был необходим фураж для армии, — они были так же тяжелы им, как отмененные после французской оккупации подати и десятины. Дорш явился от генерала и на заседании административного совета объявил о его намерениях, одобренных тремя комиссарами Конвента, а именно Мерлином, Ребелем и Хаусманном. В Грюнштадт направлялся отряд французской национальной гвардии в сопровождении нескольких членов административного совета, включая Форстера как наиболее известного и популярного среди них. Эта миссия должна была или ублажить крестьян, или в случае необходимости разогнать их по домам силой оружия. Форстер начал немедленно протестовать, и поддержал его только Феликс Блау, бывший при курфюрсте профессором теологии и наделенный большим ораторским даром. Они вдвоем предлагали совсем другое, тем более что знали, кто подзуживал крестьян: а именно графы Лейнинген-Вестербург, оставшиеся в своем замке. Форстер и Блау требовали восстановления майнцской гражданской милиции, чтобы послать один из ее контингентов в Грюнштадт — не для боевых действий, а для переговоров — и воздействовать на крестьян политическими аргументами, исходящими от немцев же, а не устрашением, исходящим от французов, тогда удалось бы превратить бунт в противоположность — в манифестацию симпатии к новой и свободной государственной власти.
Своим решением Мерлин склонил чашу весов в пользу плана, предложенного Форстером.
Холодным, потрескивающим от мороза февральским днем они поскакали в Грюнштадт с отрядом милиции и лишь несколькими национальными гвардейцами.
Но уже в воротах города их встретили крестьяне. Мирным предложениям они не поверили, опасаясь репрессий. Дошло до столкновений, раздались и выстрелы. У французов были ранены лейтенант и солдат. Тем временем в замке, целы и невредимы, отсиживались оба графа, зачинщики беспорядков.
Форстер отдал приказ построить баррикаду и послал за подкреплением. Тяжело пришлось бы ему, если бы правы оказались Кюстин, Хаусманн, Ребель и Дорш, а не он. Тогда он решился: вместе с Блау и десятью добровольцами ворвался в замок. Несколько дверей и окон были выбиты, и атака закончилась только в княжеском будуаре. Там они слезли с седел, предоставив лошадям топтать балдахины и занавески.
Граф Готхольд, хоть и обнажил клинок, но заметно дрожал, когда они ворвались к нему — гневный и на все готовый Блау, маленький чернявый капитан Ленен и Форстер.
Форстер сказал: «Именем закона вы арестованы, гражданин Лейнинген».
«Еще чего… — прозвучало в ответ. — Ваши законы — это не мои законы».
«Вот именно, — саркастически возразил Форстер, — как и ваши законы не были нашими. В этом и состоит смысл переворота».
Он отослал графа и его брата, которого только после долгих розысков удалось найти в шкафу, где он спрятался, в крепость Ландау. Насилия Форстер не хотел допустить. Но с этой секунды он знал: мы должны сломить любое сопротивление делу освобождения народа. Крестьяне, кстати, в разговорах по душам быстро утрачивали свою строптивость. В Майнц вернулись с обозом в двадцать четыре повозки, до отказа груженных фуражом. Основательно потрясли перво-наперво графские запасы, остальное добровольно сдали крестьяне окрестных деревень, Шестьдесят человек насчитывал их отряд поначалу. Сто десять человек присоединилось к ним по дороге, и все пели «Са ира». Аристократов на фонарь!
«Разве то не было успехом?» — спрашивал теперь Форстер. «Вопреки Кюстину и — простите, милостивая государыня, — вопреки Доршу?»
Мерлин де Тионвилль согласно кивнул. Ребель возразил: «Ну, время еще покажет».
Форстер не знал, что тот имел в виду.
Феликс Блау, единственный, с кем он был полностью согласен тогда в совете, после взятия Майнца пруссаками был схвачен и подвергнут истязаниям. От их последствий, говорили, он теперь и чахнул. Каролина? Со своей восьмилетней дочкой Аугустой, которую Форстер любил как отец и, если быть честным, переносил на нее отцовские чувства к Розочке и Клер, она была заточена в Кёнигштейн. Бывший курфюрст и епископ хотели использовать их в качестве заложников, чтобы заполучить Форстера, хотя Каролина категорически отрицала, что имеет к нему какое-либо отношение. И об этом ему стало известно. Ведь даже в «Монитёре» писали: «qu'on a menée à la forsteresse de Königstein la veuve Böhmer, amie du Citoyen Forster»[32].
Неужели Дорш так мало верила в его благородство? Он, конечно, был полон решимости отдаться в руки врагов, чтобы вызволить Каролину. Но она через третье лицо, через геттингенца Мейера, дала знать, что этот безрассудный шаг никому не поможет. А потом вмешались другие люди, молодой студент по имени Шлегель, Александр фон Гумбольдт, его бывший спутник и друг, и, наконец, ее брат, которые добились ее освобождения…
«Гражданин профессор, — услышал он вдруг, — отложите на некоторое время свои размышления. Вот дети желают поиграть с вами в жмурки». Перед ним стояла молодая красивая француженка, вся в цветах республики — в белом батистовом платье классического покроя, перехваченном под грудью широким красным поясом, и в длинной синей накидке без рукавов. Он не мог понять, как она очутилась перед ним, но, верно, она пришла с двумя другими женщинами, актерками одного из увеселительных театров, как было объявлено. Круг был уже образован. Красавица улыбнулась ему и вытянула его на середину. Мерлин сказал, что с тех пор, как он познакомился с этой игрой в Германии и без ума от нее, лучшего средства отдохнуть от государственных забот и быть не может.
Форстер очень старался, чтобы не водить бесконечно. А роль была не такой уж легкой, и тычков досталось ему немало, особенно увесистых — от мужчин. В виде фантов ему пришлось последовательно выставить сюртук, галстук, обручальное кольцо, а когда все разыгрались до того, что потребовали в залог и рубашку, он предпочел пожертвовать своими худыми сапогами и стал разгуливать в одних носках.
Общество хохотало до слез над его неуклюжестью, а Люсиль, девушка, предназначенная для него на сегодняшний вечер, как он догадывался, все повизгивала от удовольствия и кричала: Il est ours allemande. Он — немецкий медведь.
Но придется их разочаровать. Не может он отложить свои размышления на более позднее время. Надо возвращаться одному в холодную комнату. Ах, Тереза… Я добьюсь твоего прощения, потому что сердце мое переполнено нежностью, потому что один только взгляд, пожатье руки, поцелуй, объятье скажут все лучше меня. Коли я только и живу, пока надеюсь сохранить тебя, то я выдержу все, любые испытания, беспрекословно… Побереги себя, милая моя! Когда дует такой свирепый северный ветер, убивающий всякое цветенье, я по сто раз на день вспоминаю о тебе и в мыслях пекусь о твоем здоровье… Ах, если б я мог превратиться в теплое платье, которое согревало бы тебя…
Так, или примерно так, писал он ей из Люттиха и Лондона, из Амстердама и Гаарлема, из городов доброй половины Западной Европы. В каждом письме своих «Очерков», собиравших по кирпичику здание будущей книги, были такие строки. Он и теперь изнемогал от тоски по ней, как и три года назад, во время путешествия, когда его охватывало неукротимое и мучительное желание бросить все и вернуться к ней. Никто прежде не вызывал в нем таких чувств. Чем сделала меня ты, о том ведаю я один, и для этого нет слов… Твоя любовь была для меня условием самой жизни. Она обнимала и захватывала всего меня целиком, она была благостыней и утолением жажды. Мы были одним человеком…