Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Каждая прожитая мной женщина была такой. И мука невоплощенности наслаивалась и уже сгибала меня. Мне шел пятьдесят четвертый год. Пора художнику уже складывать кисти и жить, коль уже не достигнутой славой — хотя бы каким-то подобием удовлетворенности. Да. Жил-был. Писал. В галереях остался. Где-то еще картины, разбежались по частным собраниям…

Но мои картины не украшали галерей. Их не печатали на цветных вклейках в больших журналах. Знатоки и ценители не удостаивали их своим просвещенным вниманием. На них не строчили хвалебно-восторженные оценки-рецензии вдохновенные критики от искусства. Мои картины сохли, повернутые к стене, и я не знал, когда кончится срок их заключения или грянет расстрельный залп.

В ту зиму после деревни я поседел, как волк-перестарок на втором склоне своего волчьего бытия. Женщиной снова отравился тяжело, долго; но жил по-прежнему и все с мечтой теперь найти девушку, много моложе меня и такую, чтоб была вдохновляющей натурой и чтоб можно было рискнуть на ней жениться. Теперь я уже мечтал об этом, как о несбыточном. Мечтал — красивая молодая жена будет хозяйничать на моей кухне, поить меня чаем, стряпать пирожки, а потом она будет читать или смотреть телевизор, а я буду писать ее прелести, всякий раз наслаждаясь ее присутствием и ее отраженной красотой. Жизнь в целом складывалась вроде бы сносно, есть деньги, не надо метаться в поисках заработка. Но по-прежнему оставался изгоем. Не было и речи о приеме меня в Союз художников, на выставки не то что зональные — на областные и городские — не брали мои картины, и я уже сделал из одной стены моей квартиры хранилище-отсек, куда ставил картоны и холсты — благо еще было их немного. И хотя картину я писал по-прежнему стремительно, обдумывал и готовился дольше некуда. В год получалось два, много три овеществленных замысла. Не главных, второстепенных. Этюды не считал и многие попросту счищал. Зачем плодить количество?

Но квартира моя, устеленная коврами, выглядела солидно. Сам тоже, как говаривали в зонах, «прибарахлился», сменил облик забубённого живописца на более цивилизованный облик «картинщика»-станковиста. И еще, самое-самое-самое главное! Господи! Самое-самое! Я ВСТАВИЛ ЗУБЫ. И опять помог Болотников, с ним мы встретились случаем у поликлиники. И впервые я не обрадовался, а испугался. Болотников брел, как мертвец, исхудалый, пергаментный. Даже веки ввалились, глаза же видели словно уже неизбежное.

— Николай Семенович! Что с вами? — не удержался, бросился.

— Что? Ах? Это ты, Саша? Что… Старость.

— Да какая такая ВАША старость? Вы разболелись?

— А старость, Саша, это и есть болезнь. Души. Сначала всегда души. Потом — тела. Душой я болен давно. И вот — хожу… Лечусь… — он слабо усмехнулся. — Я — лечусь… Ты — лечишься… Он-она-оно — лечится… Мы — лечимся. Вы лечитесь… А они, Саша, — ЛЕЧАТ. Спина болит. Спина. Я теперь, наверное, уже не Болотников, а Спиноза.

Он все пытался шутить.

— А ты?

— А я… Я без зубов.

— Как же это? Боишься?

Помотал головой.

— Ты-ы? Смеш-но..

— Боюсь — и все. Так живу.

— Да ведь это растрата! Из-за этого ты потерял половину своих женщин!

— Если бы половину… Всех!

— Тогда вот что… Немедленно… То есть с завтра (он так сказал: «с завтра!») ты пойдешь к знакомому моему врачу. Это Луговец Владимир Михайлович! Он работает здесь. И ты передашь ему мой привет. А он тебе за неделю сделает зубы. Понял? За неделю. И не вздумай уклоняться, потому что ты подведешь меня, а я Луговцу уже позвонил. Считай, что так.

На мертвенном лице Болотникова родилась та братская улыбка, которую я так любил. Улыбка сильного, мудрого, многознающего, которого и хочешь, да не поставишь рядом с собой. Но в улыбке той не было надменности. Она была словно детская. Так улыбаются только очень умные и очень уверенные в себе дети.

— Ты все понял? Кстати, Луговец — великий любитель женщин. О них он может говорить без конца! Вы найдете общую тему. Ты даже можешь ему что-нибудь подарить. Какое-нибудь «Ню», но — хорошее, гениальное! Денег он не берет. Человек честнейший! И он сделает тебе зубы. И ты пригласишь меня в гости. Я ни разу у тебя не был! Тоже мне друг, ученик! Хочу наконец посмотреть, что ты там напахал. Да. И тебе, может быть, что-то я покажу… В общем, иди к Луговцу. Иди к Луговцу! Узнай, когда принимает и… Без разговоров!

На следующий день меня принял ухмыльчивый, весь какой-то настоянный на улыбках, улыбках снисхождения, как все эскулапы, врач. Он был мал ростом, худ, лыс, но кучерявая шевелюра все-таки обрамляла его желтую лысину. Большой насмешливый нос и крупные губы изобличали в нем сластолюбца. Но я сразу полюбил этого человека. У него были мягкие, добрые, совсем не больно трогавшие меня руки. И врачебные инструменты в этих руках были нестрашные. В кресло я сел под его шуточки-ухмылки спокойно. Даже чтобы я открыл рот, он говорил до смешного просто:

— Окройте! Пошире! Ну, что там? Корни? Ничего. Прекрасно. Удалять не надо. Не беспокоят и не надо. Пусть живут. Я сделаю вам такие зубки. Девчонки бегать будут. Ну-ка, еще окройте! Таки белы зубки — закачаетесь. Самую толстую красавицу захватим.

— Вы любите полных?

— Обо-жаю!

— И я тоже. Даже толстых!

— А что же такое, по-вашему, худая жинка? Таки — суповой набор. Без навара. Ну, я понимаю. На их тоже глаз есть… Но я предпочитаю, чтоб попка была мясная.

— Как же вы с ними обходитесь?

— А что?

— Удается?

— А что женщине нужно? К женщине нужно таки только: ласка и смелость. Смелость вперед. Потом ласка. И все. Это ничего для… Вот я. Вот смотрите. Что? Красавец? Нет. А вы думаете, они меня не любят? Ешчо как любят! Потому что я смелый. Я када лысел — переживал. А потом сказал себе: тьфу! Чего я переживаю? Дурной волос умну голову покинул. И все. Меня любят. И вот вам я зубки сделаю. Отбою не будет. Николай Семенович сказал, что вы в основном женщин пишете?

— Стараюсь.

— И полных?

— Именно их.

— А мне бы показали?

— Я вам подарю один этюд. Толстушку в бане. Если пожелаете.

— Ну, что вы? Вот я напросился…

— Да я вам от души! Вы же меня спасаете! И работаете со мной сверхурочно.

— Ну, толстушку посмотрю! Обожаю. Окройте! Так. Закройте. Еще окройте! Сделаю зубки — никто не догадается, что не ваши!

И, говоря все это, он совал мне в рот вату, какие-то железки, гипс, а я только подчинялся его умелым приказам.

— Все! Закройте. Откройте. Все! Через три дня будут зубки. Примерим. Приходите в ето же время.

Я ушел от Луговца как освещенный солнышком. И дорогой все клял себя: сколько времени потерял, страдал из-за этой своей ужасной беззубости. Да, в общем, при чем тут она? Смелости, смелости у меня не было. Прав Луговец! «Окрыл?» Истину?

Через три дня, и опять без всякой почти боли, мороки, сверлильных пыток, он поднес мне зеркало ко рту.

— Ну? Окройте? Улыбнитесь. Так. Скажите: Мама! Х-хе-хе… Хе… То-то! А боялись. Вы теперь же неотразимы. Нет слов.

Этюд же мой принял как великий дар и так расхвалил, что мне стало не по себе. Я отдал ему один из картонов, где написал по памяти Нину. Мо-ю. Ни-ну. «Мо-ю». Вот так… И вот такие теперь у меня зубы. Я словно стал с ними выше ростом и на десять лет моложе. Какие там пятьдесят с гаком? И сорока теперь никто не даст. Разве что волчья эта, на память о зоне, крутая соль-седина. Седину, говорят, женщины не бракуют. Ничего, проживем. А главное, я могу теперь улыбаться!

И я улыбался! Я был на коне! Улыбался продавщицам в магазине, раздатчицам в кафе, официанткам в столовой. Улыбался по нужде и без нужды. Я просто вновь расцвел душой. Какие там «аморфоны-телергоны» лезли теперь из меня. И заметил, на меня все чаще заглядывали женщины. Я решил играть ва-банк и купил себе норковую шапку, шотландское демисезонное пальто и голландские ботинки. Знай наших! Ведь если красота десять, то девять десятых ее составляет одежда.

Готовясь к приему Болотникова, я накупил полный холодильник снеди, колбас, дорогих консервов, вин, шоколаду, водок-коньяков и даже шампанское, которое отродясь не пил, но и не то что не мог купить, а просто не было повода. Я обнаружил незнакомое мне свойство. Оказывается, я любил покупать и щедро транжирить деньги — тратить весомо, достойно, не оглядываясь. Попробуйте — в этом есть сладость. Улыбаясь, модно одетому, класть на прилавок небрежно крупные, достойные бумажки.

60
{"b":"579322","o":1}