Я кивнул.
Болотников задумался, отхлебывая чай и левой рукой поглаживая лысину.
— Работать ты хотел бы только художником? В сталевары не тянет?
— Выход есть. Сейчас после ремонта открывают большую гостиницу. — Он назвал адрес. — Ее шеф, Евсей Демьянович, заказывал мне когда-то картины. Конфиденциально! Он эротоман, каких поискать. И у него немалые деньги. Так вот. Я написал ему копию своей «Мессалины». Ты ее не видел. И пока — не надо. Можешь сбиться на мой путь. Да… Так вот: после ремонта в гостинице меняют интерьер в холлах и лучших номерах. Я порекомендую тебя, ибо картины он заказывал мне, Евсей Демьянович. Но я сейчас болен и написать их не смогу. А ты прекрасно справишься с задачей. Я знаю. Заказ солидный. Картин на двадцать! Ты поедешь куда-нибудь на природу, привезешь этюды и за зиму напишешь. Дадут аванс. Деньги приличные. Хватит лет на пять. Как тратить… Ну? Устраивает? Тогда я звоню сейчас. Сейчас же!
И пока я допивал чай, Болотников уже договорился с этим Евсеем Демьяновичем.
— Вот и все! Вот адрес, телефон. Он мужик обязательный. Но может стрясти с тебя картину. Не жмись. Напиши копию. В дар! Подари ему копию той, с панталонами. Он будет без ума! Ты никуда ее не дел? Храни! Шедевр!
И мы еще долго сидели. Болотников курил сигарету за сигаретой. Пил крепкий чай. Лицо его было больным и бледным. Со лба и висков катился пот. И проступало то выражение лица, о котором лучше не думать.
— Вам нездоровится? — ляпнул я так противно-заботливо, что устыдился сам.
Болотников лишь усмехнулся за меня, прощая мою бестактность, учитывая мой конфуз, качнул головой.
— Спина, Саша! Спина что-то… И почки. Радикулит? Не похоже. Да. Ничего. Перебьюся. Кстати, Саша… И место тебе посоветую. Поезжай на электричке к маленькому полустанку. Есть такой, километров тридцать отсюда. Называется Слань. Туда я раньше сам езжал на этюды. Место замечательное. Найдешь все: река хорошая, левитановская. Лес прекрасный. Поля. Луга. Гора есть лесистая, с обрывами. Места — пейзажнее не найти. За лето напишешь этюды. Зимой заработаешь. А дальше — вольному воля. Вольному — воля! — Он даже как будто с завистью повторил эти слова.
Он проводил меня до порога. Странный человек. Мой добрый гений. Постоянный спаситель. Мне было даже совестно так эксплуатировать его доброту. Все ли мы, художники, щедры на это? И не художники, вообще — люди. Спросите себя: вы щедры на доброту? И редкий сознается. А не щедры — сплошь. И я такой. И может быть, хуже других. Одиночество загоняло меня в скорлупу безлюбой, мелко-практичной и, наверное, пошлой жизни. Я барахтался в ней, как мошка в паутине, — и ничего не мог сделать. Одиночество теперь уже поедало меня.
В гостинице меня как будто не восприняли всерьез.
Наглые администраторши даже не ответили, как найти директора. Отъевшийся швейцар предварительно смерил взглядом: «Кто ты такой, шушера, к директору?» Все-таки указал, куда идти.
Гостиница после ремонта еще благоухала лаком и краской. А директор, должно быть, действительно был любителем живописи. В приемной висели грамотные работы, правда, и сделанные гадостными прожухлыми красками московского завода. Что-что, а краски я знал, казалось, на вкус, краски боготворил и только окончательный вариант картины да лессировки делал лефрановскими. Подписи тоже были профессионалов: Волков, Васильев, Власов. Кого-то из них я знал. Художники. Старые. Настоящие. Крепкие.
Рыхлая расползня за столом, с крашеной желтой сединой по пробору, не хотела пропускать.
— Да хотя бы доложите!
— Занят он. Некогда ему!
— Я же вас прошу доложить. Что пришел художник. По рекомендации Николая Семеновича.
— Какого еще Николая Семеновича?
— Болотникова! Директор знает.
И меня приняли.
Евсей Демьянович оказался каким-то подобием финансиста прошлого века, а не то ростовщика. Круглые, в золотой оправе очки. И все к тем очкам было: лысина, костюм-тройка, бородка от жирных щек, булавка с рубинчиком в галстуке. Улыбка с золотом. Старый, достойный, хорошо устроенный сластолюбец.
Смотрел он на меня ласково, избоченя голову и как бы сразу давая понять: вы, дорогой, тут нижестоящий… Много нижестоящий…
Евсей Демьянович указал на кресло. Разговор начал с ходу:
— Нужны картины. Да. Нужны. Да… Но… Роскошные… Талантливые! Разумеется, только подлинники. В номера люкс. Ну, и в фоэ (так говорил!). В фоэ тоже… Сюда бы взял… Одну-другую… Видите? — указал на стену кабинета, напоминающую музейную: пейзажи, пейзажи, пейзажи. Все достойно. Профессионально. Вкус на уровне. — Моя, так сказать, страсть… Собираю. Это так… Малая часть… Моей коллекции (сказал «колекции»),
И, насладившись моим восторгом (о, восторг профессионала, хоть чаще всего и деланный! Но я не переигрывал!), перешел к сути.
— Итак. Двадцать пять картин. Плачу за все… Пятьдесят тысяч. Если жить не широко. Это вам… На десять лет хватит… Да… Но… Но! Картины, повторяю, должны быть КЛАСС! Николай Семенович поручился… Я ему доверяю… Вот… Сделайте для начала… Парочку. Предъявите… Одобрю… Договор… Это все… А картины — к весне… Ну, этюды покажете. Все честно. Устроит? Дерзайте..
Без лишних слов я откланялся.
— Хорошо. Ждем, — напутствовал директор. — Аванс дам. Как предъявите. Да… Картины. Две… Пока только две.
Из фойе я позвонил Николаю Семеновичу. Попросил денег. Ненавистная мне просьба.
— Пожалуйста. Тысячу дам. Вернешь, когда обогатишься, — послышалось в трубке.
Человек этот, видимо, вправду был моим спасителем.
В деревню Тушновку я приехал в самом начале июля. Походил по избам, просился на постой. Нигде не пускали. Везде жили дачники. Дома многие тоже были ими раскуплены. Время — сезон. Я прошел деревню из конца в конец — невелика, хоть и разбросана вольготно, — дворов сорок, не больше. И вышел за околицу.
Могучая задастая баба косила там примыкающую к последней избе суховатую луговину. Было жарко. Оводно. Жгучие эти мухи и меня донимали порядочно. А баба вся взопрела, белая кофта темно взмокла, лицо в медном загаре было повязано белой косынкой. Косынка ли эта простецкая остановила меня (и Надя ведь, и та моя первая женщина — медсестра в косынках!), или просто округлая бабья стать, ее одинокость — не знаю. Что-то словно в женщине было знакомое, давно забытое.
Женщина бросила косить. Неожиданно сняла косынку, вытерла ею мокрое лицо, стала поправлять рассыпавшиеся по плечам светлые волосы. Что-то знакомое было в ее обличье. Что? Не понять. Но знакомое. И пока я обдумывал это «знакомое», искал в памяти, не находя, баба сказала с досадой:
— Ну? Чего уставился? Не видал? Помог бы лучше. Запарилась я. Жара какая..
— Помог бы… Да я никогда не косил.
— Эка! — вздохнула она пухлой грудью. — Берись за литовку. Само пойдет. Не получится! Научу. — И усмехнулась полными, недоверчивыми губами.
Поставил чемоданчик. Сбросил этюдник с плеча. Рюкзак снял. Даже с удовольствием. Пошевелил плечами. Подошел к бабе. Поднял косу из травы. Освобожденные плечи и руки были легкими, приятными.
Баба смотрела холодно-насмешливо. Определенно знакомое было лицо! Или — много таких? Расейское, с курносинкой, глаза с холодком, но такие и оттаять могут. Толста, а с фигурой. Крутой и широкий зад — все это отметил за один взгляд.
Примерился к траве. Припомнил, как, видел, косят. И трава с шелестным хрустом стала ложиться полукружьями. Кузнечики сыпались врассыпную. Косил.
А баба неторопливо шла следом. Опять повязывала свою косынку.
— Ничо! Однако, проворный ты… Нормально косишь. Ай приходилось? Хорошо-о… Может, в работники возьму. Пятку у косы… Пятку ниже ставь. Гляди, в кочку носок не воткни! Враз обломишь. Коса-то у меня одна отбита-налажена.
Я молча косил. Хотелось похвастаться перед бабой. Казалось забавным. Вот так просто попал в кабалу. К женщине.
— Отколь ты здесь?
— Квартиру на лето ищу.
— Дашник, чо ли?
— Художник.
— A-а… Ресовать чо? Чо будешь?