Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я поймал взгляд Болотникова, ясно говоривший, что, может быть, какая-то часть сказанного адресована мне и косвенно, через мое восприятие, самому ему, Болотникову, — ходили слухи, что живет он один, без жены, без детей, и даже никто никогда не был в его квартире или мастерской. Никто не знал, и была ли вообще у него мастерская.

— Природа сама родит свои зеркала. И эти зеркала высшего порядка — художники. Одним она дает отразить свою чувственность и красоту в пейзаже, другим в изображении животных, третьим — в изображении человека и особенно женщины, женщины, женщины! Таких крайние единицы, и знает их весь мир, хотя женщину писали едва ли не все художники. Однако не всем она далась. Запомните, Женщина опасна! (Опять кривые ухмылочки наших художниц.) — Да Болотников даже не смотрит на них, для него художницы, видимо, не женщины. — Женщина заколдовала многих, многих и многих! Многих она просто утопила в своем лоне, поглотила, свела с ума, заставила потерять талант и даже просто лопнуть от страдания и внутреннего перенапряжения. Так показал это Золя в своем «Творчестве». Одни погибли в момент наивысшего сладострастия, других она погубила потворством, третьих— красотой, четвертых — ядом и пороками, и только немногие, обделенные ею, всю жизнь страдавшие от голода и несбывшихся желаний, отразили ее сущность на холстах, хоть так пытаясь удовлетворить гложущее душу и тело чувство несбывшегося.

И опять это были те самые имена! Итак, пишите женщину и — бойтесь ее, как бездны. Ваши потери будут адекватны вашему чувству!

Трезвонил звонок. И Болотников, подняв свою голову триумфатора, где так и чудились, наверное, и ему самому листья античного венка, выходил из мастерской ни на кого не глядя, и мы кто молчали, кто ухмылялся, кто ядовито покручивал пальцем у виска. А кто-то из трутней, презрительно кривясь, щурился, как следователь, на тощую спину вещателя, спину в бархатном пиджачке, — брал на прицел.

Совсем не так преподавал живопись Павел Петрович. Являлся в мастерскую в опрятном — прямые плечики — подростковом костюмчике, стоял, молча глядя на всех и каждого впалыми, въедливыми, горящими глазами (хорек? кошка? неясыть? вампир?), потом шествовал мимо мольбертов, останавливался у каждого, помолчав, частил:

— Ыт што у тебе такое? Што такое? Пыдмалевка? Тык пыдмалевка дылжна прыкладываться широко, общими тынами. А ты што тут нычастил? — Павел Петрович везде вместо «a-о» говорил «ы». — Эт тибе ситец, штоль, ныбив-ной? Этже ЫТЮ-УД! ЫТЮД! Ытюд пишется, штоб общее впичатленье схватить. Мгновенье остановить. Аты што делаешь? Ытюд — запомни, продолжение нашлепка — и все!

Шел дальше, опять слышалось:

— Задник у тебя куда лезет? Задний план надыть легко, в протирку. А ты намесил, нарубил этый пастозности. Кто ты? Ван Гог? Эт, друг, мазня называется. Потом она почернеет — сажа будет. А не ытюд.

Еще дальше:

— Эт вы мне бросьте: гинеальное сразу лепить! Гине-альное без знаний никому не давалось. И гениям. А мы не гении… Мы мастеровые. (Вот уж правда! — зло думал я.) Мыстерство, между прочим, выше этый вашей гинеальности. Выснецов, Шишкин, Саврасов, Репин — мыстеровые были! А вы мне Коровина этого, Мылявина суете… Ах, красно! Ах, краска! Да краску в ытюде биречь надо. Цветом в живописи ничего не возьмешь. Надо правильные отношения строго выдерживать, а не мазать из тюбика! Ин-прессионисты!

Молчание, но недолгое:

— Тут што у тебе? Эт «мыло» называется. Мы-ло! Размы-лил все. Цвет потерялся. Мылом картины мазать невелика честь. Ты живопись подавай. А мыло у Кустодиева пысмо-три. Там у него Винера есть такая. В бане. Ну, невелика выдумка. Баба и баба… Без натуры писал. У Ренуара, видать, содрал… А мыла там кусок здорыво… Написано мыло… А ты мылом-то пишешь!

Обойдя мольберты, повторял:

— В живописи порядок нужен. Пырядок! Апрятность вы всем. К апрятности привыкать надо. Палитра чтоб чистая была. Штыб на ней красочки одна к одной. Взглянуть любо! Инпрессионизьмом этим штыб не пахло. Инпрессионисты ваши все неучи были, мазилы — неумехи. Ни школы… Ничего. Тарелку толком рисовать не могли. Линию без трясучки провести. А лезли, чтыб о них в газетах только кричали. Аблают их в газетах — они рады. Ызвестность! Ылкаголики были, сифилитики рыспущенные. Гаген этыт… Латрек… В публичным доме жил. Проституток писал! А художник-то свитой должен быть. Сви-то-о-ой!

И Болотников нас учил, что художник должен быть святой, молиться, поститься перед картиной как перед искусом. Но, как видно, у него и у Павла Петровича были разные представления о святости живописца. В остальных указаниях учителя наши расходились диаметрально.

— Да развязывать! Развязывать себя надо, как мешок! — потрясал кулаками Болотников. — Как мешок! В живописи, в литературе, вообще всюду-везде скованы мы, связаны, замучены, измордованы. Худсоветы! Цензоры! Завотделами! Так путной живописи никогда не создать! Художник должен быть свободен! Бросьте все к чертовой матери, пишите, как Бог на душу кладет. Только так и можно добиться чего-то в искусстве. Где это сказано: «Всякий из нас обладает собственным чувством красок, которое следует в себе развивать самому. Никакие советы (И советская власть!) не помогут сделать художника колористом, если он сам с любовью и настойчивостью не будет изощрять упомянутое чувство краски! Те, кто жили задолго до нашей эры, гораздо глубже греков! Индийцы, например, считали, что для того, чтобы заниматься живописью, — тут Болотников потрясал руками, — надо не только знать каноны-шастры, но сперва быть знатоком танца, музыки, пения! И это так верно! Разве не в жесте выражена в чувственном образе мысль? Идея? А индийцы создавали потрясающие примеры, особенно в пластике. Живопись ведь могла и не сохраниться. Посмотрите на их танцующих упсар! Так изобразить танец ног, живота, грудей, ягодиц могли только великие художники! И — обратите внимание — везде разрушен реалистический момент восприятия. Это сверхреализм, и задолго до Пикассо. Живая женщина никогда не сможет так вывернуться, так одновременно смотреть на зрителя всеми своими прелестями. Это вам не купальщица с веслом!

И, тонко улыбаясь уголками губ, он завершал:

— Искусство социалистического реализма в своих основах рекомендует придерживаться только природы. Ну что ж… Кто-то сказал, что искусство должно быть съедобным… А природа всегда прекрасна. Дерзайте… Но помните: искусство должно быть выше самой совершенной природы!

Неудивительно, что среди всех наших наставников эти двое запоминались более всего. Взлысистый, с просвещенным профилем патриция Болотников и маленький нетопырь с квадратными плечиками и огромными старческими, просвечивающими, как витражи, ушами.

Оба они вещали, казалось, взаимоисключающие истины. И обоих тянуло слушать, брать в память их поучения.

Болотников мне, лагернику со стажем, нравился больше. В свободе суждений его просвечивала страшноватая искренность. Говорил, что думал. Павел Петрович плел несложную старческую паутину. Все понимали, что поневоле он «партиен», понимали и то, что партийными поневоле были все тогда. Это не в зоне, там эту партийность несли вплоть до главного, но и здесь партийность вроде тоже начала шататься, — страной правил лысый бородавчатый боровок, смесь вздорного хохла с мужичком себе на уме, — и большого почтения к нему уже как-то не было. Не то что к усатому батьке! Фрондер же Болотников, как понимаю теперь, почему-то пользовался почтением Павла Петровича. А в Павле Петровиче, куда ни кинь, сидел крепкий, самоуверенный художник-реалист, потомок тех, кто всемирно прославил в свое время русскую классическую живопись. При всей категоричности суждений Павел Петрович мог детально посоветовать и подсказать, — стань только маленьким перед ним, меньше, клони голову. А мы все были выше. Были у наставников и еще загадки: Болотников, например, не только жил замкнуто-глухо, он не участвовал ни в одной художественной выставке, и картин его никто никогда не видел. Прирабатывал он, оформляя детские книжки, сказки. Никто никогда не видел его с женщиной. Слыл убежденным холостяком, не то разочаровавшимся, и чувствовалось, что в глубь себя он никого не пускал, такое даже как-то не представлялось.

17
{"b":"579322","o":1}