Он подбросил в огонь лишнее полено и широко распахнул окно.
— Теперь вы пообедаете с большим удовольствием, сэр, — сказал он, оставив меня трястись от холода.
Хотел бы я быть музыкантом, я мог бы тогда играть для себя. У меня все еще есть две руки, хотя, может быть, левое плечо слишком чувствительно для того, чтобы играть часто. Мой единственный глаз болит, если я читаю слишком долго, а культяпка еще слишком нежна для того, чтобы можно было одеть искусственную ногу, костыль же я не могу употреблять больше чем следует из-за моего плеча. Таким образом, о ходьбе не может быть и речи. Может быть, эти то пустяки и являются причиной моего недовольства жизнью.
Я полагаю, что женщины, подобные сегодняшним посетительницам, исполняют какое-то назначение в общей жизненной схеме. С ними можно пообедать в изысканнейшем ресторане, не боясь встретиться со своими родственниками. Они несколько дороже, чем другие. Жемчужные ожерелья… соболя… бензин для их автомобилей — вот их цена. Они также так декоративны, и перед войной были великолепными партнершами в танго. Эти три принадлежат к лучшим семьям и за ними стоят родственники, благодаря чему от них не совсем отвернулось общество. Морис говорит, что они самые милые женщины в Париже и узнают от своих генералов самые последние новости. Их можно встретить везде, и Корали — та, которая замужем, — иногда одевает к послеобеденному чаю форму сестры милосердия, когда она вспоминает на десять минут заехать в госпиталь и подержать за руку какого-нибудь беднягу.
Да, я думаю, что и они нужны для чего-то, как бы то ни было, теперь существует бесчисленное количество подобных им.
Завтра Морис привезет для моего развлечения другой образчик — на этот раз американку, находящуюся здесь для «военной работы». Морис говорит, что она одна из умнейших, когда-либо встречавшихся ему, авантюристок, а так как, по его уверениям, я все еще неотразим (не богат ли я так отвратительно), я должен буду соблюдать осторожность.
Буртону шестьдесят лет и с ним связаны мои самые ранние воспоминания. Буртон знает свет.
Пятница.
Американская авантюристка привела меня в восторг, так она была занозиста. Ее глаза хитры и порочны, тело округло и упруго, она не чрезмерно раскрашена и платье кончается на добрых шесть дюймов ниже колен.
В ее добычу входят два английских пэра и всякий случайно попадающийся ей видный американец, который может облегчить ей жизнь. Она, также, играет роль «дамы из общества», «добродетельной женщины» и «пылкой работницы на нужды войны».
Все эти паразиты — продукты войны, хотя, может быть, они всегда существовали и война была только блестящим, предоставившимся им, случаем. Морис говорит, что в Америке существует новое выражение — «работать на войну» — что значит — отправляться в Париж и чудесно проводить время.
Их нахальство вызывает удивление. Если послушать одну из них, можно подумать, что она руководила всей политикой союзников и распоряжалась любым генералом.
Разве мужчины дураки? Да, глупцы — они не видят коварства женщин. Может быть, я тоже не мог заметить его, когда был еще человеческим самцом, которого они могли любить!
Любить? Не сказал ли я — любить?
Существует ли такая вещь? Или это только минутное половое возбуждение? Во всяком случае, этим исчерпываются все познания этих созданий.
Думают ли они вообще когда-либо? Я хочу сказать — о чем-нибудь ином, кроме планов, составляемых ими для будущей авантюры или извлечения какой-либо новой выгоды.
Не могу понять, как может мужчина жениться на одной из них, доверить свое имя и честь такой ненадежной охране. Думаю, что, в свое время, я должен был бы быть такой же легкой добычей, как другие. Но не теперь. Боюсь, что теперь у меня слишком много времени для размышлений. Во всех словах и поступках других людей я нахожу скрытые мотивы.
Сегодня со мной завтракала другая американка, блестящая девушка, богатая наследница, барышня того легкомысленного веселого типа, с которым я так часто танцевал до войны. Совершенно естественно она рассказала мне, что дала отполировать для ручки своего зонтика берцовую кость германского военнопленного. Она присутствовала при ампутации, после которой он умер. Это будет «действительно интересная памятка», уверяла она меня.
Не сошли ли мы все с ума?
Нет ничего удивительного в том, что все лучшие люди «отправляются на запад», иначе говоря умирают. Вернутся ли они в виде душ новой расы, когда все эти прогнившие существа будут уничтожены временем? Молю Бога, чтобы это было так…
Француженкам доставляют удовольствие их траурные вуали, ботинки с высокими каблуками и короткие черные юбки. Даже кузен является достаточно близким родственником для траурных одежд. Может ли кто-либо из нас теперь переживать траур? Думаю, что нет.
Морис бывает полезен. Стань я снова мужчиною, я презирал бы Мориса. Он такое добродушное существо, такой преданный спутник богачей и так им верен. Не выполняет ли он мою малейшую причуду и не доставляет ли все то, чего я желаю в данную минуту?
Насколько было бы лучше, если бы я был убит на месте! Во мне вызывают отвращение я сам и весь мир.
Когда-то, до войны, меня приводило в восхищение устройство этой квартиры. В центре Парижа, сделать ее совершенно английской. Всякий лондонский антикварий эксплуатировал меня к своему собственному душевному удовольствию. Я переплачивал за все, но каждая вещь — это драгоценность. Я не вполне уверен, что я намеревался сделать с квартирой, окончательно отделав ее, — занимать ее во время пребывания в Париже? — сдавать знакомым? — не помню точно. Теперь она кажется гробницей, в которой я могу укрыть свое искалеченное тело в ожидании конца.
Нина предложила однажды провести здесь со мною некоторое время — никто не должен был знать… Нина?… Приехала ли бы она теперь? Как они смеют так шуметь у дверей!.. Что там такое?… Нина!..
Воскресенье.
Это была действительно Нина.
— Бедный милый Николай, — сказала она. — Добрейший рок послал меня сюда. Я устроила себе паспорт — действительно серьезная военная работа — и вот я здесь на две недели, даже в военное время, — нужно же иметь пару платьев.
Я мог заметить, что мой вид был для нее большим ударом — моя привлекательность для нее исчезла. Я был только «бедным милым Николаем» и ее манеры стали материнскими. Нина, настроенная матерински. Когда-то она пришла бы в ярость при одной мысли об этом. Нине тридцать девать лет, ее мальчик только что поступил в авиационный отряд, — она рада, что война скоро кончится.
Она любит своего мальчика.
Она рассказала мне новости нашего старого мира праздной бесполезности, превратившегося теперь в мир серьезной работы.
— Почему ты сразу же, с момента ухода на войну так бесповоротно отрезал себя от всего и всех? Очень глупо с твоей стороны.
— Когда я был мужчиной и мог воевать, мне нравилось сражаться — и я не желал больше видеть никого из вас. Вы все казались мне такими бездельниками, а потому я проводил свои отпуска в деревне или здесь. Теперь вы кажетесь замечательными созданиями, а бездельником я сам. Я никуда не гожусь…
Нина приблизилась ко мне и коснулась моей руки.
— Бедный милый Николай, — снова сказала она.
Мне было страшно больно заметить, что прикосновение ко мне не вызывало у ней больше дрожи. Никогда больше ни одна женщина не почувствует трепета в моем присутствии.
Нина знает все относительно платьев. Из всех, когда-либо встречавшихся мне, англичанок, она одета лучше всех. Я слышал также, что она очень хорошо работала на нужды войны, она заслуживает своих двух недель в Париже.
— Что ты будешь делать, Нина? — спросил я ее.
Она будет посещать театры каждый вечер и обедать с массой прелестных «краснокрестников»[3], работающих здесь, с которыми она не виделась долгое время.