Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Как это ни странно, от первых трех лет обучения в этой школе самые отчетливые воспоминания остались у меня не о главных предметах и преподавателях, а о второстепенных. Очень хорошо помню уроки гимнастики (словечко «физкультура» еще не употребляли), которые вел учитель по прозвищу Сметана — высокий пожилой человек скандинавского вида, с идеальной выправкой, с густыми, длинными и совершенно белыми волосами. Он всем поголовно ставил только высшую отметку «хор.», но порой любил уязвить ребят обидным словцом. Я неплохо бегал, но в занятиях на снарядах был неуклюж, и однажды он мне сказал:

— Ты, Шефнер, своими изящными движениями напоминаешь мне осиновое бревно!

Когда начинался урок, Сметана первым делом разделял класс на две группы — на девочек и мальчиков; девочки, одетые в полосатые футболки и синие шаровары (трусики носить им не полагалось, считалось неприличным), занимались в другом конце зала, и им Сметана никогда замечаний не делал и давал до нелепости легкие упражнения. Шел слух, что до революции он преподавал в каком-то кадетском корпусе и, кроме того, играл в теннис с князем Юсуповым и даже с членами царской фамилии. Ранней осенью и весной, если не шел дождь, Сметана выводил нас на широкий школьный двор и, позанимавшись с нами минуть пятнадцать-двадцать, объявлял:

— А теперь каждый может беситься на свой манер!

Тут мы, ребята, сломя голову бежали в конец двора — там высились старые клены, а дальше тянулись длинные штабеля двухметровых дров. Мы бегали по поленницам, перескакивали с одной на другую, играли в пятнашки, боролись, сталкивали друг друга вниз и возвращались на следующий урок в синяках и царапинах. Эта гимнастика нам очень нравилась.

Уроки ручного труда в младших классах вела толстая, добрейшая немка Ирма Иоганновна, в просторечии — Ширма; так ребята прозвали Ирму за ее габариты. Под ее руководством «бэшки» клеили какие-то коробочки, домики и лепили из глины фигурки зверей. Тех учеников, которые ленились клеить и не умели ничего лепить, Ширма к труду не принуждала, только называла их «фаулями» (лентяями), а иных и «гроссфаулями», что означало высшую степень лентяйства. Обычно она, когда начинался урок, сажала за отдельный стол целый выводок фаулей (в их числе был и я) и давала им альбом, на обложке которого в овале, обвитом незабудками, красовалась такса с четырьмя щенками; взяв с нас обещание, что мы не порвем и не запачкаем ни единой странички, она оставляла нас в покое. Мы принимались рассматривать красочные изображения кошек и собак — их было множество, и все они были самых разных пород, возрастов и размеров. Порой Ширма, покинув трудолюбцев, подсаживалась к нам и рассказывала всякие истории о животных, населявших эту толстую книгу. Особенно ласково говорила она о сенбернаре, который за двенадцать лет своей жизни спас в горах Швейцарии сорок заблудившихся, замерзающих путников; со страницы альбома на нас глядел огромный, добрый, умный пес.

— Дети, этот собака не был ленив! — торжественно-наставительно заканчивала свою речь Ширма.

Только раз мы видели ее рассерженной — это когда кто-то из ребят вылепил из глины некое подобие человека и весьма явственно и даже преувеличенно обозначил его принадлежность к мужскому полу. Ширма раскричалась, назвала юного скульптора-натуралиста хулиганом и капустной головой и поставила в угол до конца урока.

Самыми тяжелыми для педагогов и самыми веселыми для учеников были уроки пения. Предмет этот считался даже не второстепенным, а каким-то вовсе несерьезным, отметки по нему никакого значения не имели, — и мы, ребята, это чувствовали; если песня нам нравилась — пели, а не нравилась — начинали мычать сквозь зубы, мяукать и кукарекать, причем девочки в этом отношении не отставали от мальчиков.

Бедные учительницы пения! Они часто сменялись, видно, не выдерживали тягот преподавания. Одну из них я запомнил — худощавую пожилую даму со следами былой миловидности, с нервным, вечно настороженным взглядом. Когда в классе вместо пения начинался всеобщий галдеж, она, изо всей силы хлопнув крышкой рояля, бия себя в грудь, начинала выкрикивать:

— Прекратите этот содом! Как вы смеете! Я — певица!

Мы ее так и прозвали: Япевица, а сокращенно — тетя Япа. Изводили тетю Япу самыми идиотскими способами. В кабинете пения висел на стене портрет Бетховена, он остался еще от Елизаветинского института; художник, по-видимому, хотел изобразить композитора в минуту музыкального вдохновения и переборщил: его Бетховен, с перекошенным ртом, с выпученными буркалами, смахивал на обитателя психбольницы.

Вот начался урок. Япевица заставляет нас спеть бетховенского «Сурка». Мы честно поем, только вместо слова «сурок» всюду вставляем слово «хорек» — так зовут (не без значения) одного нашего одноклассника. Затем тетя Япа, указывая на портрет, произносит:

— Дети, эту песню сочинил человек, изображенный на этом портрете. Лаптев, скажи нам, кто этот человек.

— Это паразит Бетховен.

— Хулиган! Немедленно удались из класса!

Васька Лаптев покидает класс. Потом он говорил нам, что не собирался оскорблять Бетховена, а просто спутал слово «композитор» со словом «паразит» — последнее тогда было в большом ходу и применялось к месту и не к месту. К тому же Васька был глуховат.

Но дальше начинается уже умышленное издевательство.

Япа(указывая на портрет). Тестов, кто это?

Тестов. Это... Это — Николай Второй!

Япа. Тестов, сейчас же удались вон из класса!.. Фельчак, кого ты видишь на портрете?

Фельчак. Царицу Тамару.

Япа. Убирайся в коридор!.. Дмитриева, кто на этом потрете?

Дмитриева(медовым голоском). На этом портрете Вася Гущинский.

Вася Гущинский — популярный в те годы куплетист, не раз выступавший в Василеостровском саду; сообщение Дмитриевой переполняет чашу терпения Япевицы. Теперь она сама кидается к двери и бежит в кабинет к завучу жаловаться на класс. Когда приходит завуч — все сидят чинно, мирно, придраться не к чему и не к кому. Он уходит. Сразу же начинается мяуканье и кукареканье.

Но, помимо всего прочего, на уроках пения мы и пели. Мне запомнились многие песни тех лет: «Смело мы в бой пойдем», «Авиамарш», «Как родная меня мать провожала», «Под тяжким разрывом гремучих гранат», «Мы кузнецы — и дух наш молод», «Наш паровоз, вперед лети», «Заводы, вставайте!». Часто пели песню о Красной Армии:

Белая армия, черный барон
Снова готовят нам царский трон, —
Но от тайги до британских морей
Красная Армия всех сильней!..

Одно время на каждом уроке пения звучала песня об английском шахтере:

В гранит стены тюремной
Стучи, шахтер!
Тяжелый пласт подземный
Ломай, шахтер!
А дома дети и жена,
Их жизнь убога и темна,
Их мучит голод, смерть грозит
Им с давних пор...

Еще запомнилась мне протяжная грустная песня о жертвах Кровавого воскресенья; она так начиналась:

На десятой версте от столицы
Невысокий насыпан курган,
Его любят зловещие птицы
И болотный целует туман...

Новое время — новые песни; этот репертуар ныне почти забыт. В нашу же тогдашнюю жизнь он входил плотно и неотъемлемо; песни эти брали нас за живое и, надо полагать, способствовали формированию характеров. Хотя не все они были литературно совершенны, все они — это чувствовалось — написаны с полной искренностью, от души.

Впрочем, встречались и тогда литературно-музыкальные поделки, где явно ощущалась спекуляция на теме. Помню, одна из учительниц тщательно вдалбливала в нас песню с такими словами:

138
{"b":"575705","o":1}