— Эй ты, змей безногий, подвинься! Ишь ты, на всю скамейку раскорячился — откупил ее, что ли?
Среди девочек послышались негодующие возгласы, да и ребят смутила эта выходка Кругляша. Огурец тоже вроде бы обиделся, начал было пререкаться с обидчиком, но, странное дело, довольно беззлобно, будто нехотя. И сразу же после этого случая все стали разговаривать с Огурцом проще, по-свойски, будто у него опять две ноги; да и сам он теперь не ощущал себя таким отъединенным от всех. Суть тут, надо полагать, заключалась в том, что мы относились к Огурцу излишне внимательно, и из-за этого он чувствовал себя чужим; Кругляш обидел его, но обидел как равного и этим снял ощущение исключительности, которое тайно тяготило и Огурца, и всех остальных. Это была нужная обида. В дальнейшем Огурец и Кругляш стали очень дружны.
Во дворе познакомился я с Игорем Неждаевым, мальчиком моих лет; он жил по нашей лестнице. Мой двоюродный брат научил Игоря и меня вырезать из бумаги (по картонному шаблону) солдатиков и раскрашивать их — «одевать в форму». Игорь красил своих в синий цвет, я — в оранжевый. Для вырезания использовали старые журналы, оставшиеся от дедушки Линдестрема, — «Морской сборник», немецкие, английские военно-морские ежемесячники, а также итальянский, с красивым названием «Ривиста маритиме». Войск накопилось у нас много — теперь не хватало только войны. Поначалу Игорь хотел объявить себя Россией, а мне предложил выбрать любую другую державу, и тогда мы начнем воевать. Но мой брат сказал, что воевать против России нельзя даже понарошку, ибо это будет измена. Тогда Игорь объявил себя Францией, а я пожелал представлять собой «маленькую героическую Бельгию» (это было вычитано из дореволюционной «Нивы»); но тут воспротивился Игорь: войну он хотел вести только с великой державой. Великих держав тогда имелось куда больше, нежели теперь; ими, кроме СССР и САСШ, считались Германия, Англия, Япония, Италия — и опять же Франция. Я выбрал Англию; правда, там жили зловредные лорды и сам сэр Чемберлен, но мне нравилось, что эта страна морская.
На другой день с утра пошли мы с Игорем на задний двор и там «расставили» (то есть рядами разложили на булыжнике) свои войска. Мы поочередно метали большую железную гайку, и если она пробивала дыру во вражеском солдате выше его пояса, он считался убитым. Однако стоило подуть ветерку — боевые порядки путались, солдаты разлетались, и приходилось восстанавливать строй, да и ребята, глазевшие на игру, мешали нам подначкой. На следующий день мы играли у меня дома — то в комнатах, то в коридоре, а вместо гайки «стреляли» стамеской. Тут бабушка заявила, что мы портим паркет, а Елизавета Николаевна вообразила, что мы можем поранить ее любимца кота Васюту. На третий день мы перебазировались в Игореву квартиру, там пустовала большая комната. Но мать Игоря быстренько лишила нас оперативного простора: из комнаты этой нас вытурила и сказала, что всаживанье стамески в беззащитных солдатиков возбуждает в нас жестокость и через эту игру мы оба рискуем стать «перворазрядными садистами», — мать Игоря имела какое-то отношение к артистическому миру и любила выражаться возвышенно и непонятно. Слово «садист» я тогда понял так: это — бездельник, который вместо того, чтобы учиться, сматывается с уроков и шляется по садам.
Помню, в тот же день мы с Игорем и с мальчиком по кличке Гриб отправились смотреть футбол. Гриб обещал провести нас бесплатно к полю, он всюду знал все ходы и выходы — ведь он торговал газетами. Малолетних газетчиков в те времена было много; они получали у старшого, взрослого киоскера (обычно — инвалида германской войны), столько-то экземпляров и распродавали их в людных местах. Гриб часто шнырял с холщовой сумкой на Большом среди гуляющей публики или на остановке у Восьмой линии — среди ожидающих трамвая. Стиль выкриков у всех мальчишек-газетчиков был примерно одинаков:
— Вичирняя «Красная газита»! Новости без обмана! Ужжжасный случай в Новой Деревне! Страшный притон картежа и ррразврата! Дочь убегла с растратчиком, мать — под подозрением, отец — под следствием! Налетайте, граждане!
Или:
— Умористическая газита «Пушка»! Цена — пятачок, смеха — на червонец! Новый удар по буржуазной моде! Зачем управдом вертит хвостом! Половой вопрос и половой ответ! Купляйте, граждане и гражданочки!
Эти завлекательные возгласы газетчиков не всегда точно передавали содержание номера, а иногда были и сплошной выдумкой. Такого же метода придерживались и уличные продавцы книг. Однажды в воскресенье мать взяла меня с собой на Невский, там в кинематографе «Паризиана» шел новый фильм с участием Пата и Паташона. По пути нам встретился человек средних лет в форменной фуражке с позолотой, вроде как у ресторанных швейцаров-вышибал. В одной руке он держал плетеную плоскую корзинку, в другой — какую-то книжечку. Он шагал по тротуару, размахивая этой книжечкой, и кричал вроде бы испуганным голосом:
— Последняя новость! Пятнадцать копеек! Что делает жена, когда мужа дома нет! Сегодня — со скидкой! Пятнадцать копеек! Что делает жена...
Я стал выпрашивать у матери пятиалтынный: она, понимая, что я клюнул на рекламный прием и что моей нравственности книжечка, по-видимому, ущерба не нанесет, дала мне монетку. Побежав к книгоноше, я вручил ему денежку, а он с заговорщицким видом сунул мне в руку небольшую книжку в лиловатой бумажной обложке. Это был «Господин из Сан-Франциско» Бунина в серии «Библиотека для всех» издательства «Прибой». Кстати, большой магазин этого книгоиздательства помещался тогда на Среднем проспекте Васильевского острова. Мать поздравила меня с удачей — она-то думала, что мне подсунут какую-нибудь ерунду, а мне достался очень хороший писатель.
Вечером того же дня я прочел «Господина» — в том первом прочтении пустота и ничтожность его бытия прошли мимо меня, но от вещи в целом осталось таинственно-трагическое ощущение. Запомнились персонажи второстепенные: дочь господина из Сан-Франциско — с нежным лицом, с прыщичками около губ; немец в библиотеке, его сумасшедшие глаза; пара наемных танцоров-влюбленных, слуга-итальянец в отеле. Открыл же для себя Бунина целиком я гораздо позже, лет в пятнадцать, причем открытие началось со стихов. Ныне же, на склоне лет, стихи его трогают меня куда меньше, чем его бесподобная проза.
Вернусь к Грибу. Двор наш был сиротский; у многих ребят отцы погибли на германской или на гражданской, а вот Грибу повезло: его отец, длинный-предлинный мужчина в поношенной черной толстовке, в латаных-перелатаных ботинках, был живехонек. Правда, семье пользы от него ждать не приходилось. Служил он где-то делопроизводителем, но стержень его бытия составляла игра; играл он и в карты в каких-то клубах, и в электролото, а больше всего на бегах. Он поименно знал всех лошадей ипподрома, все стати их и шансы, знал все хитрости жокеев — и все равно почти всегда проигрывал. Однако Гриб верил, что когда-нибудь его папаша сорвет банк или «обреет тотализатор» — и тогда повалит ему вечный фарт. Верил в это, кажется, и сам отец. Иногда он под вечер выходил во двор посидеть на скамье; соседи, степенные люди, подтрунивали над его страстью, и вид у него всегда был привычно-виноватый; сквозь эту виноватость проглядывала гордыня надежды. Позже я понял, что не везунчики, не счастливчики, а люди много претерпевшие бывают очень доверчивы к жизни, до сентиментальности. Чем ниже скатывается человек, тем выше он (втайне) надеется подняться потом, когда придет везенье. И чем больше нищает, проигрывается игрок, тем на больший куш он рассчитывает в будущем.
И вот, значит, мы — Игорь, Гриб и я — отправились смотреть настоящий футбол на бывший плац бывшего Кадетского корпуса, где тогда находилось поле команды «Динамо». Пройдя по Большому проспекту до Съездовской линии, в ворота мы не вошли, ибо игра была платная, а зашагали по панели вдоль длиннущего здания по направлению к Неве. Нижний, полуподвальный этаж Кадетского корпуса в те годы пустовал; часть этажа внутри выгорела, и некоторые окна были кое-как заколочены досками. Наконец всезнающий Гриб остановился возле окна, забитого старым кровельным железом, отогнул ржавый лист, и мы влезли в полутемную комнатенку со сводчатым потолком. Из этой комнатки мы перешли в другую, затем в коридор, потом опять в комнату — и долго еще петляли среди хаоса и хлама, пока не вылезли на другом конце здания в другое окно и не очутились на внутреннем дворе, в чем и заключалась наша задача. Вскоре мы сидели среди зрителей. Часть болельщиков занимала скамьи, многие же расселись просто на земле; все они знали игроков по именам и время от времени окликали их, подначивали, а те в ответ бросали им реплики; казалось, будто все футболисты и болельщики — одна семья. В двадцатые годы футбол ходили смотреть только те, кто и сами пусть плохонько, да играли в него; нынче на трибунах стадионов сидит множество людей, которые ни разу в жизни не коснулись ногой кожаного мяча, они зрители — и только.