Мать взяла Толе и мне билеты и наказала нам ровно через час быть у ворот Зоосада, она будет нас там ждать, а пока что пойдет на биржу труда, чтобы стать на запись. Слов нет, причина резонная, — но, быть может, мать не захотела сопровождать нас из-за того, что жалела зверей, не хотела видеть их в неволе; а может быть, она просто решила сэкономить, ведь билет для взрослого стоил копеек двадцать. Чичероне моим стал Толя, он бывал здесь уже не раз. Первым делом он повел к слону, потом к барсам и тиграм, к медведям, к верблюдам. Всех этих зверей я знал по книгам, по картинкам. А вот о гиене я только читал, да еще слыхал краем уха, что есть «геенна огненная», изображения же ее нигде не видел и почему-то представлял себе ее длиннотелой, гибкой, свирепой, одетой в оранжевую шерсть; оказалось, это неуклюжее, довольно безобидное и тусклое на вид существо.
Очень хотелось мне увидать наконец-то фурию. Подслушав как-то в разговоре взрослых, что какая-то «зла, как фурия», я решил, что это маленькое, очень опасное и вредное животное; спрашивать же у старших, как этот зверь выглядит, я не смел: сразу догадаются, что подслушивал. Теперь Толя меня разочаровал, сказав, что в ленинградском Зоосаде фурий не держат, они водятся только на Мадагаскаре, а здешний климат для них вреден. Позже, когда я поведал об этом матери, она сперва рассмеялась, пораженная моей наивностью, граничащей с глупостью, а спустя какое-то время достала для меня книгу, где в общедоступной форме излагались древнегреческие и древнеримские мифы. Тогда особого впечатления на меня они не произвели, их глубинной, зазеркальной сути я не уловил и запомнил лишь имена, и почему-то только женские; они звучали загадочно и красиво, словно названия парусных кораблей: Аврора, Эос, Медея, Афродита, Ниобея, Паллада, Эвридика, Прозерпина, Андромеда, Артемида... Целый белокрылый флот, плывущий неведомо куда.
Хоть долгожданную фурию повидать мне не удалось, от тех зверей, которых я впервые в жизни увидал живьем, впечатлений оказалось предостаточно, даже чувство удивления застопорилось. Я очутился в положении голодного гостя, которого хозяева с ходу начали пичкать роскошными яствами и забыли предложить кусок хлеба. Однако вскоре, говоря иносказательно, и кусочек хлебца нашелся. Мы вошли в закрытое помещение, где обитали некрупные представители семейства кошачьих, и я узрел камышового кота; в его залихватской осанке угадывались и дикость, и одновременно что-то родное, простое, понятное, — это был парень свой в доску, которого замели при облаве и припаяли ему отсидку. Но гвоздем программы оказалась соседняя клетка: на ней, как положено, висела дощечка с наименованием животного по-латыни, а ниже значилось по-русски: «КОШКА ДОМАШНЯЯ». С пылу с жару я заподозрил здесь какой-то подвох — мол, кошка хоть и домашняя, да какая-нибудь необыкновенная; нет, все было по-честному: за мелкой решеткой, на матерчатой подстилочке, перед блюдцем с молоком сидела самая нормальная кошка, серая с белыми пятнами. В отличие от всех прочих зоосадовских зверей, находившихся на тюремном положении, она имела право выходить из своего условного плена, когда ей угодно: сбоку в клетке, вместо дверцы, виднелся широкий открытый лаз. Должно быть, потому, что к обозрению всяких диковинных животных, птиц и гадов я был душевно подготовлен, настроен на удивление и восхищение, а на обыкновенную кошку нарваться здесь никак не ожидал, — именно ее-то я в тот день запомнил портретно, личностно, а остальных обитателей Зоосада (кроме, пожалуй, камышового кота) воспринял усредненно — как ожившие иллюстрации. Через год или через два, когда я вновь побывал в Зоосаде — на этот раз со школьной экскурсией, — Кошки Домашней, этого редкостного существа, я там уже не нашел.
...Мы были у ворот в срок, назначенный матерью. Она вручила нам гривенник, и мы купили у продавца по «раскидаю». Кузен выбрал себе голубой, я — лиловый. Голубого цвета я никогда не любил, вернее, он нравится мне очень избирательно: хорош он только в натуре — в небе, на лепестках незабудок, в глазах; а на архитектурных плоскостях, на тканях, на бумаге, на пластмассах он кажется мне скучным и неестественным; даже на пейзажах художников я воспринимаю его не как подлинный цвет неба, а как слой голубой краски. И только, пожалуй, среднеазиатские мастера керамики, живя под вечно голубым небом, сумели уловить его цвет; голубые изразцы мечетей в Хиве, Бухаре и в Самарканде — подлинно небесного цвета. А «раскидай» этот я запомнил так хорошо потому, что подарки получал не часто. Однако, описывая скудость тех дней, я вовсе не хочу разжалобить читателя; то, что сейчас, издали, кажется бедностью, тогда воспринималась мною как естественное и единственно возможное положение вещей.
Мы пошли домой не прямо, а прежде направились на Сытный рынок. Здесь мать купила нам у беспатентной торговки по домашней горчичной коврижке; стоили они три копейки штука, имели форму прямоугольника, покрытого красивым ромбическим узором; горчицу в тесто сыпали не скупясь — аж в зобу спирало, едва откусишь кусок; но именно из-за этого-то коврижки казались удивительно сытными и вкусными. Базар поражал размахом, чего-чего там только не продавали, даже живых гусей. Они гуляли в загончике высотой всего в одну доску, а возле них стоял человек с предлинным шестом, на конце которого блестел сложно изогнутый железный прут; если гусь пытался покинуть загон, гусевладелец, при помощи этого приспособления, брал птицу за шею и осторожно водворял обратно. Вдоль рядов, где крестьяне продавали мясо и овощи, ходил одетый по-городскому человек и выкрикивал:
— Ароматная бумага! Роскошный подарок хозяйке! Ароматная бумага! Очищает любой воздух! Ароматная бумага! Кто купит — не пожалеет!
В руке он держал полоску белой шершавой бумаги, она с краю дымилась, распространяя приятный пряный запах. Удивительно и обидно было видеть, что никто у него не покупал; на него даже внимания никто не обращал, будто это не человек, а пустое место ходячее. Зато все глазели на другого человека. Он на голову возвышался над рыночной толпой; лицо спокойно-надменное, серые выпуклые глаза, рыжеватые волосы разделены строгим пробором. Великан шел неспешно, держа в руке фанерный чемоданчик, на котором черной краской был намалеван череп, а под ним — две скрещенные кости, как на пиратском флаге. На спине его, доставая до самых ягодиц, висела фанерная доска, и на ней оранжевыми буквами значилось: «СМЕРТЬ НАСЕКОМЫМ! ИСТРЕБИТЕЛЬНЫЙ ЯД ПО СЕКРЕТНОМУ ПАТЕНТУ!!! ГАРАНТИЯ УСПЕХА!!!» Пониже были изображены мухи, тараканы, клопы и вши — все вверх лапками, мертвые. Человек этот запомнился мне своей таинственностью; он шагал, ни на кого не обращая внимания, никому не пытаясь навязать свой смертельный товар, будто нечто совсем иное держал в уме. У меня мелькнула мысль, что это шпион Малой Антанты или тайный агент сэра Чемберлена.
Спиной к Сытному рынку, лицом к парку высится массивное здание с башней, с огромными окнами-аркадами. Пожилые ленинградцы по старой памяти называют его (в отличие от Биржи Томона) биржей труда. А молодые и люди среднего возраста и знать не знают, каким вместилищем надежд человеческих было это здание в двадцатые годы. Возле этой Биржи всегда толпился народ; и безработные ленинградцы, и приезжие сезонники, обутые в лапти, с ночи занимали очередь на запись. Летними ночами и панель перед аркадами, и участок парка, что через улицу, были усеяны дремлющими и спящими на скамьях, на траве, а то и просто на камне людьми: всем хотелось устроиться на работу, и не по личному выбору, а на какую угодно. Но записаться — еще не значило устроиться. Безработица была большая, глубокая. Задевала она многих, сказалась в тогдашних поговорках («Ты куда?» — «На Биржу труда») и в песнях, например во всеми распеваемых тогда «Кирпичиках»:
И, как водится, безработица
По заводу ударила вдруг.
Сенька вылетел, а за ним и я,
И еще двести семьдесят душ...