Он теперь переступал с носков на пятки, выражение лица становилось надменным, как если бы ему вдруг отказались поверить...
...Пушкин, однако, всегда, не только в полудетские восторженные года, относился к этому воинскому эпизоду как к действительному. Хотя у него было время уточнить: просто ли в армии или в самом пекле сражения находились сыновья генерала. Александр семнадцати лет и Николай — одиннадцатилетний. О нём сам генерал говорил: «Младший сын собирал в лесу ягоды (он был тогда сущий ребёнок, и пуля прострелила ему панталоны)»... В отклике на «Некрологию генерала от кавалерии Н. Н. Раевского» Пушкин писал: «С удивлением заметили мы непонятное упущение со стороны неизвестного некролога: он не упомянул о двух отроках, приведённых отцом на поля сражений в кровавом 1812 году!.. Отечество того не забыло» («Литературная газета», № 1 за 1830 год).
Автором «Некрологии» был уже упомянутый мной М. Ф. Орлов, один из вождей «Союза благоденствия». Имя его не могло стоять под статьёй. К тому же М. Ф. Орлов тоже, как и Волконский, был зятем генерала. Возможно, он не привёл эпизод с сыновьями Раевского потому, что тот показался ему всё-таки неправдоподобным, отдающим литературой.
...То ли там же на Царскосельских аллеях от Батюшкова, а скорее, уже в Петербурге Пушкин услышал и ещё один рассказ о генерале. Однажды, беседуя наедине, в самом ласковом расположении Александр I спросил будто бы[17]:
— Раевский, хочешь графа?
— Зачем? — будто бы вскинулся не без едкости генерал. — Я и так — Раевский. А средь нынешних: много званых, да мало избранных...
Кто его знает, как понравился такой ответ царю? Пушкину очень понравился. Последнюю фразу он и во время поездки, случалось, бросал генералу, когда общество, которое им приходилось разделять, не вызывало восторгов.
...Ели осётра, запивали белым вином, но тут же без удержу тянулись к привычным наливкам, лица плавились; некий туманец не то умиления перед фигурой генерала, не то праздничного, хвастливого довольства собой поднимался над столом, смешиваясь с горячим паром обильных блюд. Хозяев он настраивал на лад сентиментальный. Изредка и одиноко по красному липу какого-нибудь казачьего ротмистра сползала непривычная слеза.
Генерал был насмешлив. Подталкивая Пушкина, он говорил:
— Прочтите-ка, господин поэт, что-нибудь из вашей оды «Вольность», что они поймут?
Как объяснить его предложение?
Трезвый, слегка откинувшийся на стуле, оглядывая застолье светлыми жёсткими глазами, чего он хотел? Несколько притушить Пушкина, показав ему, насколько окружающее не готово к понятию просвещённой свободы? Забавлялся ли несхожестью взглядов на владык поэта и этих, сидящих за столом, равно как и тех, кто толпой с хлебом-солью встречал генерала при въезде в станицу?
Может быть, сожалел, что о законе и те и другие мало думали, вместо него понимая: царская воля и царская милость?
Генерал был хорошо известен свободой и едкостью мыслей.
Но вернёмся в Керчь лета 1820 года.
...В нарядном, свежевыкрашенном доме градоначальника пахло цветами и воском. Полы зеркально блестели, и новая, хоть и простоватая мебель, только что натёртая, отражалась в лаковых досках. Было видно, что здесь, впрочем как на всём пути следования, готовились к приёму гостей обдуманно и радостно. Генерал ехал приватно, не инспектировал — так что радость, скорее всего, была искренней. А кроме того, этот маленький приморский городок, забитый пылью и шустрыми потомками великого Одиссеева племени, был чёртовой дырой, глушью — как не радоваться и просто свежему человеку, не то — герою войны, отмеченному и славой, и царской милостью?
Градоначальник нарядным платком вытирал лоб с высокими залысинами и говорил о будущем города. О том, как всё изменится, когда явится порт. Порт пока 0ыл в прожектах. Край только-только устраивался. Рыба, правда, шла стеной, и если найти способ, произвесть достаточное количество бочек...
Раевский слушал хозяина внимательно, наклонив к нему голову. Бурое, загорелое за время путешествия лицо его было слегка напряжено: генерал был тугоух, но не хотел пропустить ни слова, вникал... Пушкина же мучило нетерпение. Бочки — и те, сложенные высокими пирамидками на берегу, и те, о которых говорил городской голова, — бесили его необыкновенно. Не потому, что он был равнодушен к будущему, а потому, что прошлое этого берега представлялось единственным, неповторимым.
Наконец Пушкин улучил минуту, спросил о Митридатовой гробнице.
— Александр Сергеевич с нетерпением ждал встречи с этими местами. Он просвещал моих дочерей в подробностях истории и мифологии, — поддержал его Раевский. И, разводя руками, добавил: — Представьте, господин поэт всех перевёл в свою веру. Так эта могила полководца, противостоявшего Риму в трёх войнах, и нас влечёт. Равно как и другие древности...
Хозяин дома задумчиво опустил голову. На лице его выразилось некоторое замешательство. Его следовало понимать так: сам он Митридатом не интересовался и находился в очевидном затруднении при переходе от животрепещущих своих прожектов к капризам путешествующего сочинителя. О котором, кстати, знал нетвёрдо и немного...
— Есть здесь француз один, — наконец нашёл он нужный выход. — Мосье Дебрюкс. Жалкий человек, состоит смотрителем соляных озёр, но всей душой предан антикам. У него и коллекция есть. В беспорядочном, правда, состоянии, так, кое-что из черепков...
— Можно ли увидеть француза?
— Отчего же? Вот пошлю за ним, явится. Небось самому будет лестно показать, что накопал.
Но тут прозвучал словно отговаривающий голос чиновника, сидевшего за столом против Пушкина:
— Дебрюкс — человек весьма случайный. В науке сведения его скудны. Латыни не знает. Людей сильных и просвещённых заинтересовать не умеет. Бедствует по этому поводу. Неуживчив. Но держится за нашу землю с упрямством поистине фанатическим. Возможно, не надеется найти другого пристанища. А возможно, в самом деле греки околдовали. Как многих они околдовывают.
— Однако пошлю. — Хозяин отыскал взглядом на краю стола человека помоложе. — Вот Иван Николаевич на дрожках — мигом.
Но с Дебрюксом встретиться Пушкину не удалось. Посланный вернулся и доложил, что француза опять трясёт лихорадка, в доме ни куска хлеба, ни какого другого провианта. Заходит старуха гречанка, хозяйка халупы, приносит козьего молока, она же варит какие-то травы. Говорит: выживет француз. А для чего выживет? Чтоб с голоду околеть или заживо изжариться на своих раскопках? Злющая старуха, но права.
Подробности, впрочем, чиновник всему застолью не оглашал. Они предназначались только начальству. Начальство взметнуло вопрошающий взгляд:
— Что, жалованье ему не выдавали, так, что ли?
— Выдали, я справился. Всё истратил на рабочих. Опять нанимал на свой счёт, когда городище измерял.
— Забрал же в голову дурость такую. Разве одному человеку по силам город откопать?
Однако и это было сказано не для гостей. Гости узнали только насчёт лихорадки, беспамятства француза и невозможности увидеть коллекцию. Но коллекция чернолаковых и краснолаковых ваз гостей не интересовала. Такие вазы, только целые, великолепные, они имели возможность видеть и в Петербурге. В доме Олениных, во дворце Строгановых, у княгини Голицыной стояли на подставках, привезённые из Италии и в отличном состоянии.
Что же касается могилы Митридата, Пушкин на следующий день отправился туда один. Его кинулся сопровождать чиновник, ездивший за Дебрюксом. Пушкин улизнул от него: хотелось оказаться наедине с историей. Итак, он шёл к Митридатовой могиле, взбираясь по холму, у подножия которого ютились дома горожан, крытые розовой черепицей.
Было жарко, на камнях грелись ящерицы, соскальзывая в сухую траву без особой торопливости. Приближаясь, можно было даже рассмотреть, как тяжело дышит белое горлышко, будто зной был им тоже не в радость. Нетер налетал сухой, упругой волной и, вместо полынного свежего запаха иногда доносил зловоние рыбачьего причала.