Но они и так выздоравливали, снова начиналась жизнь, в которой каждый, даже самый весёлый день ничего не стоил, если не вёл к цели.
Однажды случайно она услышала, как Пушкин говорил жене:
— Это ты им мешаешь, ангел мой. Думаешь помочь, а тому не бывать: все на тебя засматриваются и не видят, что сёстры тоже милы. Они, право, милы, а если бы дедушка почтенный Завода не промотал, то и вовсе вышли бы очаровательны. Но с бесприданниц куда как строго спрашивается.
— Что-то и за меня не много давали, — засмеялась Таша.
— С тобой обвенчаться — и душу в залог отдать мало...
«ДНИ МРАЧНЫХ БУРЬ, ДНИ ГОРЬКИХ ИСКУШЕНИЙ»
...Но вернёмся к событиям 4 ноября 1836 года.
Я уже упоминала письмо Пушкина к министру финансов Канкрину. Написанное 6 ноября, то есть сразу же после получения «диплома», оно содержит между другими следующие строки:
«По распоряжениям, известным в министерстве вашего сиятельства, я состою должен казне (без залога) 45 000 руб., из коих 25 000 должны мною быть уплачены в течение пяти лет.
Ныне, желая уплатить мой долг сполна и немедленно, нахожу в том одно препятствие, которое легко быть может отстранено, но только Вами.
Я имею 220 душ в Нижегородской губернии, из коих 200 заложены в 40 000. <...> В уплату означенных 45 000 осмеливаюсь предоставить сие имение, которое верно того стоит, а вероятно, и более.
Осмеливаюсь утрудить Ваше сиятельство ещё одною, важною для меня просьбою. Так как это дело весьма малозначаще и может войти в круг обыкновенного действия, то убедительнейше прошу Ваше сиятельство не доводить оного до сведения государя императора, который, вероятно, по своему великодушию, не захочет таковой уплаты (хотя оная мне вовсе не тягостна), а может быть, и прикажет простить мне мой долг, что поставило бы меня в весьма тяжёлое и затруднительное положение, ибо я в таком случае был бы принуждён отказаться от царской милости, что и может показаться неприличием, напрасной хвастливостию и даже неблагодарностию».
Канкрин был стар, слабые глаза его слезились; болезни и заботы подсушили его почти до невесомости. Царя всегда передёргивало, когда он видел худые ноги министра, как бы грозящие в любую минуту обломиться, его смертельную бледность. О таких ли сподвижниках он мечтал в начале своего царствования? Но Канкрин был сведущ и осторожен, заменить его на посту министра финансов пока не представлялось возможным.
Может быть, именно осторожность заставила Канкрина повременить и не исполнить просьбу Пушкина? Он держал листок письма в руках, изящнейший пушкинский почерк на этот раз показался особенно стремительным. Между тем дело ждало. Кроме того, едва ли благоразумно было решать его, не доводя до сведения императора.
Всё, что касалось Пушкина, выходило за рамки частных отношений. Не стоило рисковать. Канкрину лучше, чем многим, было известно мастерство проволочки. Человек проницательный, он понимал, в какой связи написано это сдержанное, вполне вежливое и в то же время бешеное письмо.
Весть о «дипломе» облетела светские круги мгновенно. Канкрин на минуту почувствовал в душе нечто ему не свойственное: сочувствие к человеку, так запутавшемуся в долгах. Расстаться с родовой вотчиной — это была крайняя мера, убивающая душу.
Сочувствие, однако, оказалось весьма кратковременным; сложив пальцы домиком, Канкрин задумался: то, что ныне обрушилось на Пушкина, было вполне заслуженно. Так считал министр. И перебирал в уме те славные (по его мнению) фамилии, каким досталось от Пушкина: «Моя родословная» ходила в списках.
Министр встал на своих шатких, подагрических ногах, постоял некоторое время, колеблясь телом и мыслями. Но через минуту уже точно знал: следует доложить.
...Подморозило, падал опрятный, нетающий снежок, и от этого на душе Николая Павловича с утра было весело. Весело было также от предчувствия того, как славно теперь пройдут учения, не калеча, не мучая лошадей. Лошади были слабостью императора.
Разбирая бумаги, император разрешил себе отбарабанить по столу несколько тактов особо любимого марша, заговорщицки поглядывая при том на стоявшего рядом генерала Адлерберга[163]. Этот первый снег поистине чудодействовал, вселяя уверенность, что самое лучшее ещё впереди и его много...
Тем нелепее выглядела фигура министра финансов, неловко и боком втиснувшаяся в огромные двери кабинета. Может быть, именно поэтому подбородок Николая Павловича выдвинулся навстречу Канкрину особенно непреклонно. Сегодня он не склонен был выслушивать те неприятные новости, какие непозволительно часто выпархивали из потёртой сафьяновой папки этого старика.
В последний раз, прежде чем наклониться над принесёнными бумагами, царь глянул на площадь. Она была прекрасна теперь, уже совершенно освобождённая от строительного мусора. Весёлая и обширная, с этим ангелом, которого он просто обязан был вознести и вознёс в память случавшихся побед. Снег падал нетающими звёздочками на бронзовое лицо, которое почему-то иные находили похожим на лицо его старшего брата.
Хмыкнув в недоумении перед людской глупостью, император взял в руки перо. Работать в известном смысле он умел. Другое дело, что получалось из этой работы, из всей деятельности, давшей ему в конце концов ещё одну кличку, кроме Вешателя и Палкина. Кличка эта была: Всероссийский Тормоз.
Через полтора часа император поднял глаза:
— Что там у тебя ещё? Или всё?
Канкрин положил перед ним письмо Пушкина.
Если Канкрин действительно в своё время положил перед Николаем I только что приведённое письмо, Николай I мог сказать что-нибудь вроде следующего:
— Не вижу нужды просьбу удовлетворить. Шаг опрометчивый, впрочем, он иных не делает. Кого искренне жаль — жену. Я всегда, с самых первых дней, находил в ней не только красавицу, ещё и добрую и терпеливую женщину. Могла бы найти другую судьбу, но не ропщет. Поторопилась. Мы поторопились, — поправился Николай Павлович, вспоминая с совершенно элегической грустью время шестилетней давности.
Он не любил Пушкина (и очень определённо высказывался на эту тему как при жизни поэта, так и после его смерти. Чего стоит хотя бы злобное ворчанье по поводу того, что Пушкина похоронили не в камер-юнкерском мундире, а в темном сюртуке? «Это, наверное, Тургенев или Вяземский присоветовал». Приходилось оправдываться: таково было желание жены. Или вот факт. Зачем-то царю надо было всё время мелочно подчёркивать некий оттенок непристойности в поведении Пушкина, привезённого из ссылки прямо в царские апартаменты. Таков был его царский приказ. Но сколько раз Николай Павлович в частных беседах сокрушался: явился, как был, — в грязи, помятый. А ещё выдумано, будто Пушкин — представьте себе наглость! — бесцеремонно сел перед царём на стол. Я думаю, скорее всего, смертельно уставший, к столу прислонился... А то и этого не было, но хотелось, очень хотелось поэта испачкать. Хотя бы потому, что Россия — тоже упрямая! — его продолжала помнить). А не любя, естественно, не хотел помочь. Ни в данный критический момент, ни раньше, ни позже не возникала у него такая душевная потребность: облегчить жизнь Пушкина. Пушкин был в его понимании прежде всего упрямец и за это камер-юнкер.
Между тем путей облегчить было множество. За особые заслуги назначались так называемые «аренды»; литераторы в России получали пенсии. Карамзин с 1803 года (назначалось, когда не было ещё дороговизны бедных и бедственных военных лет и тридцатых годов) — 2000 в год; Жуковский с 1816 года — 4000; Крылов с 1812 года — 1500; Гнедич с 1825 года — 3000. Все — за заслуги перед русской литературой.
Другое дело, как отнёсся бы сам Пушкин к царской милости. Об этом не станем гадать, обратим внимание, что все перечисленные литераторы — люди достойные и с точки зрения Пушкина.
«БЫВАЮТ СТРАННЫЕ СБЛИЖЕНИЯ»