Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Софья Николаевна Карамзина — вокруг неё собирался, собственно, карамзинский салон. Какие люди туда сходились, уж не говоря о Пушкине: Жуковский, Александр Иванович Тургенев, Вяземский, Виельгорский... Сама русская культура, сама передовая мысль приезжала или приходила, благо недалеко, садилась за чайный стол, раскладывала салфетки, тянула чашку к милой молодой хозяйке. И главное, вела умные и доброжелательные разговоры. О Софье Карамзиной мы со школы знали: друг поэта, образованная, чуждая светским развлечениям девушка. Антипод всем этим Гончаровым, а также многим другим вертушкам, красавицам бездушным, которым всегда было весело, и только.

Но вот нашлись в Тагиле письма семьи Карамзиных за границу брату Андрею. Вчитаемся в некоторые.

«Вышел № 2 «Современника», но говорят, что он бледен и в нём нет ни одной строчки Пушкина (которого разбранил ужасно и справедливо Булгарин, как «светило, в полдень угасшее»). Ужасно соглашаться, что какой-то Булгарин, стремясь излить свой яд на Пушкина, не может хуже уязвить его, чем сказав правду. Есть несколько остроумных статей Вяземского, между прочим, одна по поводу «Везивора». Но надо же быть таким беззаботным и ленивым созданием, как Пушкин, чтобы поместить в номере сцены из провалившейся «Тивериады» Андрея Муравьёва».

Много раньше того вечера, на котором мы побывали, 25 марта 1829 года Софья Николаевна сообщала Вяземским: «Вы, вероятно, знаете, что Пушкин в настоящую минуту карабкается по Кавказу; это главное безумство, которое взбрело ему в голову; что касается нас, то мы мало сожалели о его отъезде, потому что он стал неприятно угрюмым в обществе, проводя дни и ночи за игрой, с мрачной яростью, как говорят...»

Среди общего веселья Александр Сергеевич Пушкин резко выделяется и разговорами, и, очевидно, выражением лица. «Он своей тоской и на меня тоску наводит», — пишет неутомимая Софья Николаевна неодобрительно: мог бы, мол, сдержаться ради общего удовольствия. Светский человек должен уметь это.

Даже после того, как получил пасквиль, диплом на звание историографа ордена рогоносцев? А почему бы нет? Вот что безжалостно сообщает Софья Карамзина по этому поводу.

Внезапному решению Дантеса жениться на Екатерине Гончаровой «в обществе удивляются, но так как история с письмом мало кому известна, то это сватовство объясняют более просто. И только сам Пушкин — своим волнением, своими загадочными восклицаниями, обращёнными к каждому встречному, своей манерой обрывать Дантеса при встречах в обществе или демонстративно избегать его — добьётся в конце концов, что люди начнут что-то подозревать и строить свои догадки».

Между прочим, именно Софья Николаевна оказывалась, как сейчас бы сказали, главным заводилой, когда речь шла о том, чтобы пробиться на придворный праздник, сколотить компанию для поездки верхом, повеселиться на балу. В Аничков дворец её, правда, не приглашают, но тут собственной заслуги Софьи Николаевны никакой нет. Не правда ли? Как нет её и в природной некрасивости, оберегающей от завистников. От тех же злых языков хранит, по крайней мере, должно хранить отцовское высокочтимое имя.

Но вернёмся к письмам. Итак, из них мы узнаем, что на очередном балу Софья Николаевна танцевала «мазурку с Соллогубом, у которого на этот раз была тема для разговора со мной — неистовства Пушкина и внезапная влюблённость Дантеса в свою нареченную». Это писалось 23 ноября 1836 года. 29 декабря Софья Николаевна идёт дальше в своих определениях:

«С другой стороны, Пушкин по-прежнему ведёт себя до крайности глупо и нелепо; выражение лица у него как у тигра, он скрежещет зубами всякий раз, как заговаривает об этой свадьбе, что делает весьма охотно, и очень рад, если находит нового слушателя. ...С какой готовностью он рассказывал <...> о всех тёмных, наполовину воображаемых подробностях этой таинственной истории...»

«На следующий день он (Дантес) пришёл опять, на этот раз со своей нареченной, а что хуже всего — с Пушкиными, и снова начались гримасы ненависти и поэтического гнева; мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, Пушкин прерывал своё угрюмое и стеснительное для всех молчание только редкими, отрывистыми, ироническими восклицаниями и, время от времени, демоническим хохотом. Ах, смею тебя уверить, он был просто смешон!»

«МЫ БЛИЗИМСЯ К НАЧАЛУ СВОЕМУ»

Итак, уже получен злополучный пасквиль, а Пушкин всё ещё «просто смешон»! И это писала женщина из семьи наиболее близких Пушкину людей. И это писалось в то время, когда весь 1836 год был наполнен для Пушкина утратами, трудностями, почти непреодолимыми, неприятностями и столкновениями, не только раздражающими, но и опустошающими душу. Кроме мук ревности, явной неудачи с царём, были ведь ещё и иные горести. Болела, вернее, умирала мать. И тут случилось: Надежда Осиповна как бы впервые во всех подробностях его души рассмотрела своего старшего сына. Теперь (речь идёт о зиме и весне 1836 года) она была слабая, худая старушка в весьма непрезентабельной кацавейке. Впрочем, она больше лежала, всё надеясь — отпустит.

В зеркало она давно не смотрелась, кольца упадали с худых пальцев, да и были тяжелы для них. И когда горничная на ночь заплетала ей тонкую косицу, она видела, что поседела почти совсем. Но странно, она не ожесточилась. В молодости казалось: вот-вот начнётся новое главное веселье, дети же только мешают. К тому же за лицейские годы, за годы его ссылки она и вовсе отвыкла от Александра, да и он держал себя чужим. Но тут всё переменилось.

Однажды она зашлась в кашле, он на цыпочках быстрым летучим шагом подбежал поддержать её, взял за плечи. За костлявые, слабо содрогавшиеся плечи под штопаной кофточкой. Эта жёлтая до черноты, бессильная, но всё ещё способная к внезапному смеху старуха была его мать. И, поддерживая, он прижал её к себе, слабое тело прильнуло охотно; тогда он коснулся щекой её щеки и почувствовал, как больно стало глазам: просились слёзы.

Он пересел на стул возле самой кровати, взял её руки в свои, стал поглаживать и прихлопывать по ним ладошкой, утешая. До сих пор так утешал он только жену, когда после родов она холодела от ужаса, вспоминая недавнее, или когда у неё высыпали нарывы...

Но там утешение было простое; здесь же он прощался, в то же время всячески стараясь убедить: до конца ещё далеко, не сегодня, не завтра он придёт, ещё и разглядеть нельзя того холмика, каким всё кончится.

Однажды мать спросила:

   — Там липы, ты помнишь? — И он догадался, где липы, раньше, чем она добавила: — Над Ганнибалами — липы. Какое утешение: песок и липовый цвет. Я берёзы не так люблю...

Усмешка у неё скользнула тонкая, прежняя. Когда-то, мол, занимали наряды, выезды. До слёз, до царапанья собственных ладоней, до звонких пощёчин по чужим ланитам бесили тщетные попытки задержать зыбкие, быстро улетучивающиеся деньги. А сейчас — подумать! — какое утешение: липы станут цвести над тем холмиком, какой насыпят над её измученным, растаявшим телом... Она прищурилась и даже засмеялась глазами, вспоминая иное. На мгновенье показалось: в глаза блеснул розовый, жаркий свет бальной люстры и рядом был не этот плачущий за ширмами старик, а нежно-кудрявый остроумец с обольстительно прозрачными глазами — её муж.

   — Государь танцевал тогда в первой паре, уж не помню с кем, я — в третьей...

Пушкин кивнул.

Он кивнул, неизвестно чему. Возможно, тому, что слушает её и понимает, помнит этот победительный великолепный блеск пышных молодых плеч, рвущихся навстречу жадным взглядам. Помнит картавый, быстрый, не терпящий возражений голос и тяжело-грациозную походку сильной, страстной, неуёмной женщины... А может быть, он кивнул своим мыслям, которые часто теперь обращались вокруг смерти. И отнюдь не оттого, что мать умирала. Это пришло раньше.

Всё приходит к концу. Невидимо склоняясь и хладея, // Мы близимся к началу своему...

   — Машу больше не станете привозить? — спросила мать через несколько минут, перебирая оборочки на плоской, задавленной болью груди. — И то резон, зачем ребёнка пугать? Я сама какую уж неделю в зеркало не смотрюсь. Довольна, что Сергей Львович за двоих старается.

98
{"b":"575251","o":1}