После перечисления тех, конкретных надежд на свободу, какие отнял у Европы Священный Союз во главе с Александром I, идут самые сильные строки:
...Давно ль — и где же вы, зиждители Свободы?
Ну что ж? Витийствуйте, ищите прав природы,
Волнуйте, мудрецы, безумную толпу —
Вот, Кесарь — где же Брут? О грозные витии,
Целуйте жезл России
И вас поправшую железную стопу...
Вот мысли и слова Александра I. Правда, приданные ему волею поэта.
Это горькое стихотворение. Горечь в нём, быть может, самая разъединяющая душу. Горечь гражданина, пережившего свои надежды. Настроение для Пушкина не новое. После печальных кишинёвских событий (ареста В. Ф. Раевского, отставки от дивизии М. Ф. Орлова, усиления сыска и бесчинств генерала Сабанеева[68]) он писал:
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич...
Приходилось прощаться с мечтой о европейских революциях; с надеждой на освобождение Греции (если Россия поможет, т. е. если царь решится). С упованием на радикальные реформы всё того же царя давно было покончено... Как и с тем вертлявым петербургским мальчиком, которого иногда заносило на волне этих упований...
Не только с мальчиком, юношей было покончено, но и с молодым человеком, который в Кишинёве «всегда был готов у наместника, на улице, на площади, всякому на свете доказывать, что тот подлец, кто не желает перемены правительства в России».
Зыбь обыденности убаюкивала, должна была убаюкать. Но счастье: гений на то и гений, что убаюкать его нельзя. Диалог продолжался и после смерти Александра. Очевидно, свойство долго помнить не составляло привилегию одного императора. Но тут было и другое: жажда политической объективной оценки.
С одной стороны, строки самой популярной пушкинской характеристики царя:
Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щёголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда.
Его мы очень смирным знали,
Когда не наши повара
Орла двуглавого щипали
Бонапартова шатра.
Но есть и другое. В последней своей поэме, в «Медном всаднике», так и не напечатанном при жизни поэта, Пушкин сказал:
В тот грозный год
Покойный царь ещё Россией
Со славой правил. На балкон,
Печален, смутен, вышел он
И молвил: «С Божией стихией
Царям не совладеть». Он сел
И в думе скорбными очами
На злое бедствие глядел.
Стояли стогны озёрами,
И в них широкими реками
Вливались улицы. Дворец
Казался островом печальным.
Царь молвил — из конца в конец,
По ближним улицам и дальным
В опасный путь средь бурных вод
Его пустились генералы
Спасать и страхом обуялый
И дома тонущий народ.
Я люблю эти строчки, они часто являются мне и несколько мирят с человеком, так долго и упорно преследовавшим Пушкина силою своей неограниченной власти. Потому что и в них звучит примирение? Потому что и я вижу, что будет дальше? Непреклонную челюсть Николая I, казнённых декабристов, пушкинское признание в том, что в новом царе очень мало оказалось от Петра I и очень много от прапорщика?
Может быть, у Пушкина появилось желание сравнить, и старый, властитель слабый и лукавый куда как выигрывал перед тем, кто уже получил прозвище Вешатель и Палкин?
Говорят: Александр виноват перед Россией не тем, что сделал, а тем, чего не сделал, хотя мог бы...
...Однако и тут в скрытом элегическом прощании поэта, уже тоже отнюдь не молодого, со своим давним героем не конец их отношений. Позже был написан «Памятник». Помните строчки: «Вознёсся выше он главою непокорной Александрийского столпа»? Столп — это колонна против Зимнего дворца с ангелом наверху. Её воздвигли в честь Александра I. Когда состоялись большие торжества по поводу такого события, Пушкин не захотел присутствовать. И потому, что пришлось бы быть в «шутовском» камер-юнкерском мундире. А кроме того, у ангела на колонне было круглое лицо с ямочкой на подбородке. Многие утверждали: сходство с юным Александром, ещё наследником, — разительное. Пушкин не любил этого лица.
Тут надо ещё сказать, что по «милости» В. А. Жуковского в «Памятнике» ни о каком Александрийском столпе долгое время не говорилось. Столп читался как Наполеонов (т. е. Вандомская колонна). Но и Жуковского можно понять: иначе стихи вообще не прошли бы цензуру.
«МОГУЧЕЙ СТРАСТЬЮ ОЧАРОВАН»
I
пристани он вышел только тогда, когда толпа провожающих совершенно рассеялась, а сам корабль виднелся белым лоскутом далёких парусов. Ощущение было удивительным: он никогда не испытывал такой боли. Боль была везде: в мыслях, в сердце, в пальцах. Кажется, он готов был скрипеть зубами от этой боли, от ревности, от сознания, что их разделяло...
От досады ему хотелось тоже запустить камнем в мелкие переплёты тёмных окон воронцовских апартаментов. Во всяком случае, он нагнулся, поднял кругляш, лицо его на минуту исказилось, но рука разжалась, камень упал. И как хорошо, что он не швырнул его с разбега, к которому уже приготовился, в предвечернюю мелкую волну. То есть вслед кораблю.
Последние солнечные блики падали на стремительно темнеющую воду. Потом подул сильный степной ветер, поднял воротник его рубахи, вытянул вперёд и бросил в лицо концы незавязанного галстука. Он всё стоял на берегу.
Парус уже едва виднелся в синем тумане. Он был мал, меньше носового платка, каким она могла бы взмахнуть, прощаясь с ним. Теперь её, разумеется, давно не было на палубе. Они все ужинали, наверное сидя за большим нарядным столом, освещённым рано зажжёнными свечами. И Туманский читал приличествующие торжеству стихи...
Почему-то это пришло ему в голову и показалось особенно обидным: Туманский читает стихи[69]... А она смотрит на него своим особенным, несравненным взглядом из-под полуопущенных век. Как бы поощряя. Или — как бы в забвении уносясь вслед звукам... Видит Бог, он не хотел бы оказаться на месте Туманского, развлекать публику — это было бы ужасно. Может быть, ещё ужасней, чем остаться на берегу. Быть оставленным на берегу и сейчас стоять у тёплой стены откоса, спрятавшись от ветра, от всего, что могло напомнить. От всех, кто мог спросить (вот только кто осмелится?): «Александр Сергеевич, а как вы тут? Я полагал вас уже чуть ли не на берегу Таврическом».