А дома — с самого утра перед ней проносился вечный праздник беззаботного житья. Девушки с хохотом вставали с постелей, в угоду ей щебеча по-французски. С хохотом они одевались, мылись, припекали свои кудри до того, что чад стоял по комнате и пахло палёными волосами. Они сидели по два часа каждая у своего зеркала и с наслаждением осматривали своё лицо, шею и плечи, — нет ли где пятнышка и прыщика. Тотти призывала их к добродетели, но всё было напрасно. Они смеялись, целовали её, целовали друг друга, шуршали шёлковыми рубашонками, туго затягивались в длинные книзу и открытые сверху парижские корсеты; пристёгивали к ним чулки, натирали каким-то кремом руки, чтоб они не загорали, и едва к двенадцати были готовы. Когда приходил Анатолий, они обе расцветали и по очереди кокетничали с ним, как кокетничают дочки богатых коммерсантов — грубо, наивно, навязчиво. Они не ревновали друг к другу, — каждая из них уступала другой кавалера, и каждая в разговоре с ним, казалось, хотела сказать: «Вот, смотри, какая я, смотри, какая я хорошенькая; да ещё какое приданое за мной; если хочешь — женись или возьми сестру; это всё равно, — я найду себе, другого, но на ком-нибудь из нас, женись, миленький».
Несмотря на их глупость, обе девицы действовали довольно систематически. Они вовремя умели показать гостю брильянты не только свои, но и матери, наивно заметив, что колье, перешедшее к ней ещё от бабушки, получит в приданое та, которая раньше выйдет замуж. Потом ему показывали фотографию их дачи под Одессой и говорили:
— Вот это всё вокруг наше, и эти амбары наши, тут их целый городок. А вот там правее — это уж дядино. Но дядя старше папы, и детей у него нет, так что всё после него к нам переходит. Лена, покажи Анатолию Павловичу дядин портрет.
И ему приносили портрет старого грека с большими вылупленными глазами. На портрете была надпись: «Моей любимой племяннице-дочке».
— Видите, как он нас любит, — объясняли ему.
Анатолий чувствовал себя с барышнями несравненно свободнее, чем с Наташей. Во-первых, тут не было вечной, тягучей речи о больном отце, да и самого больного отца не было. Во-вторых, разговаривая с барышнями, можно было решительно ни о чем не думать, задавать им вопросы и отвечать как попало, особенно если тут не было Тотти. Тотти мешала. В её чёрных глазках было что-то, отчего иногда Анатолию становилось неловко. Но она, впрочем, не мешала им; при втором уже посещении Анатолия, ей сказала madame Петропопуло:
— Душечка, оставьте их. Если вы сами за него хотите, — тогда другое дело. Но если вы не рассчитываете, так не мешайте. Молодые девушки — им, конечно, приятно иметь такого кавалера.
И Тотти их оставляла. Она бралась за книгу и уходила в садик. Она садилась на скамейку и задумчиво смотрела на то же море, на которое из своего окна смотрел Александр Дмитриевич. Она видела те же, что и он, далёкие горы, синеватыми кругами вздымавшиеся над лазурной гладью. Но мысли её были иного строя. Она ни о чем собственно не думала, и это были только обрывки мыслей. Она вспоминала свой дом, своё детство, свою мать. Она думала о том, как живут люди за этими лиловыми горами, и что там дальше, и куда ходит этот пароход, и зачем так много народа ездит каждый день из того селения, что виднеется там на берегу, сюда, на Принкипо, и дальше, туда, в Константинополь. Она не думала ни о варягах, ни о послах Владимировых, ни о значении Византии, — она смотрела на смутную дымку, окутывавшую Константинополь, и вспоминала пыльные, душные комнаты, тощую кошку и того осла, что лягался на улице, когда она отъезжала от таможни. Ей никуда не хотелось, никуда её не тянуло. Она была почти довольна своим положением, хотя вечное стрекотанье девиц раздражало её.
Она два раза застала их за чтением бульварного французского романа. Она начала его просматривать — и увидела, что он и пошл, и циничен. Она сама смутно понимала всё его неприличие и просила барышень его бросить. Они кинулись целовать её, по обыкновению, и уверять, что это всё совсем ничего и что брат им приносит и не такие книги.
Даже Тотти была рада, что её оставляют одну. Она нашла несколько старых романов Гюго и была поглощена фантасмагорией его огненных красок. Точно какая радужная паутина спускалась на неё, когда она развёртывала книгу. И в этой паутине, отделявшей её от остального мира, было ей хорошо, — и ей казалось, что она сладко спит наяву. Мощные чувства, мощные люди, чрезмерная любовь, острота чувствительности, безбрежность поэтического вымысла, — всё это уносило её куда-то высоко, на вершины тех гор, где ночевали пурпурные облака. Она забывала, что в нескольких саженях от неё Лена играет на инкрустированном пианино какую-то польку, а сестра ей подпевает, а товарищ прокурора, слегка прищурившись, смотрит внимательно на них и думает: «Которую?»
Раз, под вечер, она шла по дороге к соседнему магазину, чтоб купить бананов, когда Наташа подошла к ней и остановила её.
— Не у вас ли Анатолий Павлович? — внезапно спросила она, и на лице её так и дрожали тревога и страх.
— Да, он у Петропопуло, — ответила Тотти.
— Скажите ему, будьте добры сказать… Что папе дурно, при нем доктор. Я одна сбилась с ног… не придёт ли он?
— Если хотите, я помогу вам, — сказала Тотти.
— Нет, — почему же вы! — быстро возразила девушка. — Я бы вас просила позвать его.
— Хорошо, я сейчас пришлю его.
Она быстро повернулась и пошла к даче. Товарищ прокурора сидел перед Леной, и они били друг друга по рукам, стараясь отдёрнуть пальцы от удара.
— Вас просят к этому старику: ему очень плохо, — сказала Тотти. — С ним, кажется, припадок.
Анатолий поднял голову и сказал:
— Неужели? Это очень грустно.
Лена воспользовалась этим и звонко шлёпнула его по руке, так что гул пошёл по всему дому.
— Лена, — заговорила Тотти, — оставьте его, ему надо идти, у него обязанности.
Девушка опустила руки.
— Я не держу, — виноватым голосом сказала она.
— Не послать ли лучше записку? — спросил Анатолий и тут же, вырвав страничку из записной книжки, написал:
«Что случилось? Напишите, пожалуйста».
Бумажку послали с горничной. Через десять минут она принесла ответ. Под вопросом было написано карандашом:
«Не беспокойтесь, — папе лучше».
— Ну, я так и думал, — успокоительно заметил он. — Однако, посидев ещё немного, он встал и простился.
Когда он ушёл, Тотти сказала барышням:
— Мне кажется, он — нехороший человек.
— Нет, он хороший, — обиженным тоном сказала Лена. — И я не знаю, зачем вы его взбаламутили? Ведь всё равно, он на ней не женится.
— Почему вы знаете?
— Он сам мне сказал. Он мне сказал… Вы не удивляйтесь, пожалуйста, он мне сказал, что любит меня гораздо больше, чем её.
— Он вам сказал это?
— Да, и я выйду за него замуж.
— Вы вздор говорите.
— Нет, не вздор, не вздор, — вдруг закричала Лена, и затопала ногами. — Не смейте мне так… Не смейте.
Она вдруг упала на диван и залилась слезами.
— Она гадкая, гадкая! — сквозь слезы говорила она. — Он не любит её, меня любит.
Вошла мать. Она услышала её рыдания и, переваливаясь, вползла в двери. Она равнодушно посмотрела на дочь.
— Помочите её, вспрысните, — сказала она. — Видишь, как полюбила: бьёт всю даже.
Сестра побежала за водой и стала спрыскивать Лену.
— Оставьте меня! — кричала она. — Вы все гадкие, меня все ненавидят! Я отравлюсь, я не могу больше!
— Скажите, как влюбилась! — сочувственно повторяла старая гречанка, качая головой. — Совсем пора замуж выходить: так кричит, что сама ничего не понимает.
Лена успокоилась только тогда, когда её уложили в постель. Да и там она, лёжа ничком, всё вздрагивала и судорожно пожимала плечами, спрятав лицо в подушки.
XIX
На следующий день был праздник. Все греки накануне съехались на острова, позакрывав в Константинополе свои конторы и склады. В монастыре служили обедню, и серебристый звон колокола далеко разносился по морскому простору. Тотти встала раньше своих учениц и по обыкновению вышла в садик. Мимо ограды ходил какой-то господин с большой головой, и фигура его показалась ей знакомой. Она взглянула попристальнее и узнала в нем бухгалтера, с которым познакомилась на пароходе. Он тоже признал её и радостно приподнял свою странную остроконечную шляпу.