— Да, я на приподнятые восторги неспособен, — кисло улыбаясь, ответил он.
— А ты на какие же восторги способен?
В его голосе слышалось уже раздражение.
— Ни на какие. Я думаю, можно обойтись и без восторгов. Я восторгаюсь моей Наташей, и мне больше ничего не надо.
Последнее он сказал полусерьёзно, полунасмешливо. Вышло как-то неловко. Наташа опустила глаза, а Александр Дмитриевич точно муху отмахнул рукой от глаз.
Бухгалтер опять заговорил. Он видел в музее гробницу Александра Македонского, и хотя никто не верил, что гробница принадлежала именно этому герою, — но все её осматривали, и она стояла под стеклом. Он говорил, что это изумительно, что он не видал лучше фигур, что в плачущих женщинах столько неподдельного чувства и горя, и это горе выражено с таким непосредственным реализмом, какого не найти в современном искусстве.
— Я плохо понимаю современное искусство, — сказал Анатолий. — По-моему, искусство может быть применимо только к религиозным целям. Театр имел значение только тогда, когда был мистерией, скульптура — когда она изображала богов, пение — когда оно воспевало божество. А теперь, когда искусство отделилось от религии, оно стало побрякушкой.
— Вы такого же мнения? — спросил у Наташи Алексей Иванович.
Она спокойно посмотрела на него своими голубыми глазами.
— Нет, я другого, — сказала она и, обратившись к отцу, спросила: — А нам не пора?
— Да пожалуй, — ответил Александр Дмитриевич. — Вам недолго собираться, Анатолий?
— Нет, я не раскладывался.
— Вы куда же едете? — удивился Алексей Иванович.
— К нам на дачу, на Принцевы Острова. Это недалеко отсюда. Приезжайте, будем рады.
— Так, а как же номер? — спросил бухгалтер Анатолия, когда они пошли наверх. — За что же я буду платить тридцать франков?
— А вы не платите, переезжайте в другой, — засмеялся Анатолий. — Вот вам моя доля — пять рублей, и кончено дело.
Алексей Иванович смотрел из окна, как они уезжали. Коляска тронулась и скрылась за углом; он ничего не сказал, а только протяжно свистнул.
XIII
Когда Тотти спустилась с парохода в каик, покрытый выцветшим турецким ковром и её тощий чемодан был брошен на дно лодки, Петропопуло так грузно спрыгнул, что остроносое судёнышко совсем легло на правый бок. Тотти отодвинулась, чтобы дать место пространному телу грека, который приятно улыбался и жирным носом, и заплывшими глазками, и пухлыми румяными щеками, и сочными губами, которыми он не без удовольствия причмокивал. Едва каик отчалил, как Петропопуло вытянул ноги, подался всем телом вниз и лёг на ковре с видом полнейшего удовольствия.
— Не удивляйтесь, mademoiselle, — сказал он, — в каике иначе невозможно: всегда лежат, и вы лягте. Это всё равно, что в коляске. В хорошей коляске всегда лежат. Видели, как в Булонском лесу модные дамы ездят: всегда лёжа. Вам сначала неловко, а только вы скоро привыкнете, и сами ляжете.
Она старалась удержаться от чувства брезгливости, глядя на его огромное колыхавшееся чрево, облечённое в белый пикейный жилет, с огромной золотой цепью, в виде завитушек, и с медальоном, на котором была изображена графская корона.
— Нарочно сегодня раньше часом встал, чтоб вас встретить. Я знал, что вас в карантине парили. Ха-ха! Попали в печку?
«Что он просто глуп, или это его манера разговора?» — подумала она и сказала вслух:
— Это очень любезно, что вы меня встретили.
— Надо встретить, — как же можно хорошенькую барышню не встретить? Вы здесь как в лесу — место чужое: с вашими языками ничего не поделаете. У нас надо либо по-турецки, либо по-гречески, либо по-армянски. Космополиты здесь. Обидеть вас могут. А я дал слово, что оберегу вас от всего такого. У меня о вас отличная аттестация. Ужас, какая хорошая аттестация! Мне надо, чтоб вы девочкам моим примером были. Они ветрены, знаете, ещё молоды. Семнадцатый год, шестнадцатый год. Я так хочу: вы чтоб и подругой им были, — и учительницей. Чтоб они и любили вас, и боялись. Пожалуйста, очень вас прошу. А то, ведь, вас назад отправлять придётся.
— Я постараюсь, — смущённо ответила девушка.
— Да-да, постарайтесь. И я вас прошу: сильно постарайтесь. Это совсем надо. И главное, чтоб по-русски чисто говорили, и по-французски. Я сам скверно говорю. Меня русскому языку армянин учил, у меня от него такая в говоре отрыжка осталась, ничем не изведёшь. Так уж очень вас прошу…
— Надеюсь, мы будем друг другом довольны.
Он повернул к ней своё круглое, дня три небритое лицо, и посмотрел на неё с удивлением.
— Вы-то будете нами довольны. У меня жена Марьица хорошая, только рыхлая. Ей тяжело очень дышать. Она, как наденет на себя лёгкое платье, широкое такое — с постели вставши, так весь день и сидит на одном месте: точно с возу её просыпали. И говорить ей лень, потому сидит, скрестя ручки, и только смотрит. А какая красавица была. Куда вам до неё!
Тотти немного вспыхнула.
— Глаза у неё на ваши похожи, — продолжал он, — а только нос совсем другой. У вас мало носа. Мы, греки, таких не любим. Нам приятно, когда он длинный вырастет. У нас это красотою считают. Барышня с длинным носом скорей коротконосой замуж выскочит. А у Марьицы такой был нос! Ух, какой нос! И брови в палец толщиной и здесь подо лбом срослись. И зубы белые, большие, и такие сильные, что от абрикоса кость перекусывала. Совсем, как собака. Вы полюбите её, — вперёд скажу. А девочки мои хорошие тоже. В мать совсем. Только волосы золотые — в меня.
Он снял свою широкую соломенную шляпу и показал рыжую, коротко остриженную лысую голову.
— Ну, конечно, кокетки, — продолжал он. — Годы такие, знаете, ничего не поделаешь. Увидит красивого кавалера и сейчас глазки потупит. Уж вы, пожалуйста, вас прошу, сойдитесь с ними и будьте как сестра старшая. И вообще в доме будьте вы, как дочь. Я терпеть не могу смотреть на гувернанток, как на прислугу. Раз за столом со мной сидите, происхождения благородного, образованы хорошо, да ещё собой такая чудесная, так вы должны быть своим членом в семье и хозяйкой в доме. Что сказали — свято. Вот я как смотрю. Я не так, как купец какой-нибудь одесский, что на учителей смотрят сверху вниз. Сделайте одолжение! Мы — европейцы.
Таможенный осмотр совершился с замечательной быстротой; как только увидели Петропопуло, все ему стали кланяться, а он что-то начал говорить по-турецки. Чемоданчик сдали на руки какому-то турку, у которого лицо и руки напоминали больше кору с дерева, чем человеческую кожу. Сами сели в коляску, на козлах которой сидел чёрный, как пудель, грек в ливрее с княжескими гербами. Бич защёлкал, и лошади тронулись.
— Смотрите, мы зацепили за корзинку! — закричала Тотти.
Петропопуло лениво посмотрел: крыло коляски свернуло на сторону плетёнку, переброшенную через спину лилового ослика, и оттуда градом сыпались спелые персики. Кучер щелкнул бичом осла, тот лягнулся, отскочил в сторону, и они покатили дальше.
— Я вам ставлю только одно условие, — продолжал почтённый коммерсант. — Не отбивайте женихов у дочерей. Ведь вы знаете, что сделала гувернантка, что до вас жила? Замуж вышла! Ей-Богу замуж вышла. За табачника. Богатый табачник, сватался к старшей дочери, — она отбила. Теперь живёт в Аккермане в собственном доме. А ведь с узелком к нам пришла, меньше вашего всего было. Через год два сундука всего скопила. У меня правило: дочерям делаю платье, и гувернантке такое же. Чем, чёрт возьми, она хуже! Такая же, а может и лучше. Приданое ей сделал. Марьица браслет ей с рубинами подарила.
— Какие вы добрые, — невольно сказала Тотти.
— Мы добрые. Греки вообще добрые. Самый приятный народ греческий. Этим все пользуются, — просят: дай то, дай другое. Ну и даёшь, знаешь, что ведь нищие. Вспомнишь, как сам босой по улицам гулял и подумаешь: Бог мне послал, и должен я делиться с неимущим.
Они опять с размаха налетели на повозку. Колёса звонко стукнулись, что-то затрещало. Петропопуло вдруг вскипел и, вытянув палкой своего возницу, закричал ему что-то по-гречески, должно быть очень скверное, потому что тот съёжился и погнал лошадей вскачь в гору.