Особенно опасно будет полагаться в определении значения слова на этимологию, как, например, делают, когда объясняют слово ὑπερέτης, ‘служитель' из 1 Коринфян 4:1, разлагая греч. на составные части: приставка ὑπο-, ‘под-' и корень глагола ἐρέσσω, ‘грести'. Таким образом, выходит, что служитель— это «младший гребец» или «гребец из нижнего ряда» (на весельном корабле). Однако в классическом греческом языке это слово никогда не используется в таком значении— оно обозначает как раз служителей, помощников[16]. Да и на материале нашего собственного языка мы видим, как легко уходит значение слова от его этимологии: чернила не всегда черные, белье не всегда белое, сосульки сосать вредно, а мух морят вовсе не мухоморами.
Тем более опасно полагаться на этимологию слов, обозначающих абстрактные понятия. Возьмем слово ‘прелесть', его этимологическое значение — «особо сильная лесть, ложь, обман». В церковном языке оно и по сей день может употребляться именно так, но в повседневной речи оно используется только в положительном смысле: «что–то особенно изящное и привлекательное». У А.С. Пушкина мы тоже находим оба значения этого слова: «Чистейшей прелести чистейший образец» в знаменитом стихотворении, и «прелестные письма» (т. е. письма, подстрекающие к бунту) в «Капитанской дочке», где это уже, по–видимому, архаизм.
Впрочем, это касается не только отдельных слов, но и грамматических форм, и синтаксических конструкций, которым тоже зачастую приписывается строго определенное значение. Например, аорист обычно означает в греческом однократное законченное действие, но не стоит торопиться с утверждением, что аорист ἥμαρτον в Рим 5:12 («все согрешили») обязательно означает лишь однократное грехопадение праотца Адама и более ничье, или что μετανόησον в Откр 3:19 («покайся») позволяет лишь однократное покаяние на протяжении всей жизни. Употребление этих грамматических форм еще ничего не доказывает, и можно привести множество контрпримеров[17]. Мы знаем это на примере русского языка, где есть довольно близкая аналогия: совершенный и несовершенный вид. Можно сказать «я читал эту книгу», и это будет означать однократное законченное действие (хотя употреблен несовершенный вид), а можно сказать «я пошел домой», и это будет означать начало действия с неопределенным концом (хотя вид употреблен совершенный).
Итак, лингвистика требует от исследователя системного подхода, анализа не отдельных слов и конструкций, а структуры языка. Собственно, подобный подход может быть применен и к целым текстам. Этот взгляд, выраженный в середине XX в. в работах Р.О. Якобсона, К. Леви–Строса, Р. Барта и других, получил название структурализма. Трудно назвать это каким–то особым экзегетическим методом, однако идеи структуралистов могут проявляться в самых разных областях филологического анализа. Иногда они могут быть излишне формалистичными, особенно когда поиск той структуры становится самоценным занятием, но многое они могут высветить в тексте.
Например, если мы посмотрим на 1–ю главу Бытия, то увидим, что шесть дней творения делятся на две части по три дня: первые три дня посвящены созданию неживой природы и растений, а другие три дня— созданию светил (которые понимались древними скорее как «воинство Божие», чем как неодушевленные небесные тела) и живых существ. Обе части начинаются с космогонии: небо и земля, солнце и луна. Из этого можно заключить, что автор стремился не столько к хронологической точности, сколько к литературной стройности своего рассказа. Но, конечно, сами эти наблюдения еще ничего не открывают нам о сути творения.[18]
Структуралистские методы широко применяются сегодня в различных областях литературного анализа, их можно считать весьма плодотворными, когда они уместны и не претендуют на исчерпывающее и единственно правильное объяснение смысла текста.
4.Текст как отражение жизни общины
Впрочем, тексты не существуют сами по себе— согласно новой герменевтике, у каждого текста есть свой автор и свой читатель/слушатель, свой контекст и код, и каждому тексту соответствует определенная читательская/слушательская реакция. Коммуникация возможна только как сочетание всех этих элементов, и если хотя бы один из них выпадает, то коммуникации не происходит (например, когда текст написан на неизвестном читателю языке).
Традиционная библейская критика сосредотачивалась на отношениях автора и текста: когда и как текст был написан, в каком контексте это произошло, что предшествовало тексту, как он изменялся и т. д. Но ведь мы часто не знаем точно имени автора, лишь отчасти можем реконструировать историю текста, зато сегодняшние читатели этого текста перед нами, и мы вполне можем проследить за восприятием этого текста этими читателями.
Такой подход в каком–то смысле возвращает нас к до–критическому подходу, когда богословов и проповедников интересовало прежде всего применение Писания к их современности, когда они искали в нем не историю давно ушедших веков, а ответы на насущные вопросы современности. Однако сходство это очень ограничено, поскольку для традиционных толкователей замысел его автора (или, точнее, Автора) оставался высшим авторитетом. Для постмодернистов это вовсе не так: важно не то, что хотел нам сказать автор, живший много веков назад, но то, что возникает в нашем сознании сегодня, когда мы читаем этот текст. Как провозглашает один из наиболее радикальных сторонников этого подхода, Р. Барт (не путать с К. Бартом!), «стоит удалить автора, и задача расшифровки текста становится совершенно бесполезной… Рождение читателя происходит ценой смерти автора»[19]. Читатель для Барта совершенно не похож на потребителя, который открывает банку и поглощает продукт, а скорее на полного собственных задумок режиссера, который ставит написанный текст на сцене собственного воображения.
Перенос акцента на читательское восприятие, в частности, означает, что читатель вправе отвергнуть те элементы текста, которые он находит неприемлемыми, например, слишком патриархальными. Это не значит, что сами тексты плохи, но это значит, что современный читатель пропускает их через фильтр своего восприятия. Всё становится относительным, всё, как в физике Эйнштейна, всё начинает зависеть от позиции наблюдателя. Ведь, согласно В.Изеру[20], любые тексты по определению не закончены, они изобилуют пропусками и неясностями, которые читатель заполняет самостоятельно. Еще один сторонник такого подхода, Дж. Стаут[21], предлагает вовсе отказаться от понятия «значение текста» и заниматься лишь таким его пониманием, которое удовлетворяет запросам и интересам читателя.
Но есть ли предел у такой вольности? Если мы действительно удалим из текста автора и позволить тексту значить абсолютно все, что угодно читателю, это будет уже явное насилие над текстом. Конечно же, пределы могут быть поставлены и при таком подходе. П. Рикёр утверждает: «Видимо, мы должны сказать, что текст обладает ограниченным смысловым пространством: в нем больше одной возможной интерпретации, но, с другой стороны, и не бесконечное их количество»[22]. А кто тогда определяет эти рамки? С. Фиш отмечает, что это «интерпретационные сообщества»[23]: каждый читатель принадлежит к некоторому сообществу, которое трактует Библию, исходя из каких–то принятых в нем принципов и процедур. Кроме того, следует внимательно оглядываться на то общество, в котором был написан текст: автор обращался к конкретным людям, разделявшим с ним многие представления о мире, и без учета этих представлений мы не будем в состоянии сколь–нибудь адекватно понять текст.