Акриды и дикий мед
Если трапеза Авраама с его Гостями и пасхальная трапезы похожи друг на друга, то «меню» Иоанна Крестителя резко от них отличается. Согласно Евангелистам (Матфей 3: 4; Марк 1: 6), в него входили « акриды и дикий мед». Что за странные вкусы были у этого человека?
Акриды— это саранча или кузнечики, и Моисеев Закон разрешал употреблять в пищу этих и только этих насекомых. Вряд ли они бы пришлись нам по вкусу, но в разных странах мира их охотно едят и по сей день, особенно при недостатке другой белковой пищи. Более того, при периодических нашествиях саранчи, когда она пожирала буквально всю растительность в округе, не оставалось ничего другого, как есть саму саранчу— благо хотя бы она тогда бывала в изобилии.
Мед, конечно, выглядит для нас куда привлекательнее. В те времена он тоже высоко ценился, ведь обычных для нас пчелиных пасек просто не существовало— мед добывали у диких пчел. Его не так–то просто было найти, а найдя, у пчел отнять, ведь они собирают его не в улей, где все для того приспособлено. Например, сын Саула Ионафан, найдя диких пчел, ткнул в их соты палкой, а потом облизал ее (1 Царств 14: 27).
Итак, акриды и дикий мед— это пища человека, который живет в пустыне, не занимается ни земледелием, ни скотоводством и ни от кого другого не зависит. Он ест буквально то, что «Бог пошлет»— так пророка Илию, судя по библейскому рассказу, кормили в пустыне вороны (3 Царств 17: 6). Говоря об акридах и диком меде, евангелисты подчеркивают, что Иоанн Креститель продолжил ту же самую традицию.
Любить себя?
«Возлюби ближнего, как самого себя»— так призывал еще Ветхий Завет, и эти же слова повторил Христос, когда его спросили о главном в Законе. Да, на первое место Он поставил заповедь «возлюби Бога», но эту— на второе после нее. И что надо любить ближнего, с этим, наверное, никто не станет спорить. Но причем же здесь любовь к себе? Я задавал себе этот вопрос много раз, и потому хотел бы предложить свои размышления, с которыми наверняка не каждый согласится. Да я и сам лет десять назад с ними бы, пожалуй, поспорил, и как отнесусь к ним еще через десять лет, тоже еще не знаю… Но высказать их сейчас кажется мне важным делом.
Господь мог бы сказать нам: «возлюби ближнего, как Я возлюбил тебя», указав нам на пример самой чистой и совершенной любви. Но такая заповедь была бы неисполнима: мера Божественной любви человеку просто недоступна. Так что заповедь призывает каждого из нас к тому, что он в состоянии сделать: проявить высшую любовь, на какую только способен. И мера этой любви— наше отношение к самим себе. Значит, любить себя тоже в каком–то смысле не просто допустимо, но даже необходимо. Если человек себя не любит, он не полюбит и другого, он просто не способен к этому, как не способен хромой бегать.
Но ведь «любит себя» мы говорим про такого человека, который заботится только о себе, а к остальным относится с пренебрежением. Разве это не порок? Разумеется, порок, но именно потому порок, что такой человек отказывает в минимальной симпатии ближнему. Да и любовь к себе у него обычно бывает извращенная, болезненная, слепая. Впрочем, можно испытывать такую «любовь» и к другому человеку: например, к ребенку, если его только жалеть, всё ему разрешать и ни в чем не ограничивать. Из такого ребенка вырастет очень жестокий и очень несчастный человек, потому что мир не предоставит ему того комфорта, к которому его приучили. И себялюбивый выращивает такого капризного деспота из себя самого.
Однако если есть подделка, значит, есть и подлинник. Раз есть пьянство— значит, есть и радость дружеского застолья, раз есть блуд— значит, есть и таинство брачного союза. И если существует извращенное себялюбие, то есть и чистая любовь к себе самому, которая делает человека лучше и счастливее.
А как же смирение? Разве не принято у христиан говорить о себе с некоторой гадливостью: дескать, хуже меня нет никого. И вроде как Церковь тому же учит… Да вот не совсем тому же! Вот один из самых ярких образов покаянного канона: «Якоже бо свиния лежит в калу, тако и аз греху служу». Обратим внимание: не я— свинья, но мои поступки суть свинство. Если сам по себе я человек, обладающий множеством прекрасных качеств, если я ношу в себе образ Божий, тогда каждый мой проступок, пятнающий этот образ, действительно оскорбляет Бога. Бросить в навоз грязную тряпку естественно, но уронить туда драгоценный камень— настоящая беда.
Православные часто задаются вопросом, как понимать слова, которые произносятся перед Причастием: «от них же первый есмь аз». Это в каком смысле я первый из грешников? Неужели мои повседневные грехи перевесят то, что натворили, к примеру, Гитлер и Сталин? Нет, конечно же. Но тираны прошлого мне, по большому счету, безразличны, а вот как я повредил своей собственной душе, прекрасной и неповторимой— это я вижу отлично. И нет никого, кто оскорбил бы ее сильнее, кто причинил бы ей больше боли, нежели я сам. Некого мне пропускать вперед в этой очереди. И все это я могу сказать, если я считаю свою душу действительно прекрасной.
Но я могу понять эти слова молитвы и по–другому: я самый распоследний негодяй и ничтожество, хуже меня и нет никого на свете. А если так, что тогда с меня спрашивать по всякому поводу? Приговоренного к вечной каторге не штрафуют уже за такие мелочи, как переход дороги в неположенном месте.
И если я сочту себя конченным мерзавцем, то и поступать буду в соответствии с этими характеристиками. Слова «я последний грешник» станут своего рода извинением для разгильдяйства и хамства, для множества мелких повседневных проступков. Ах, оставьте, что вы об этой ерунде, я грешен всеми грехами, виновен во всех злодействах… Порой мы удивляемся: отчего именно в христианских организациях приходится сталкиваться с особой необязательностью, грубостью, непрофессионализмом? Разве не должно быть наоборот? Но если каждый думает о себе как о последнем негодяе, то уж какой там профессионализм! Все будут только самобичеванием заниматься.
И вот приходит на исповедь человек и начинает перечислять не столько свои грехи, от которых он хочет избавиться, сколько свои качества… Помню, как один священник перед исповедью с искренним возмущением говорил: «Вот уже идет литургия, уже поют херувимскую, уже мы должны встречать Царя, а мы всё стоим и повторяем: я часто раздражаюсь, я обижаюсь, я ленив, я такой–сякой… Вот мы такими и остаемся, и приходим раз за разом с одним и тем же!»
Он, конечно, совсем не имел в виду, что исповедоваться не надо, хотя он ясно намекал: это стоит делать не во время литургии, а отдельно. Но еще он, думаю, призывал нас не считать свои грехи частью себя, не считать их своей неотъемлемой принадлежностью. Очищая брильянт от грязи, любоваться брильянтом, а не грязью. И еще одно… мы все как–то очень легко обвиняем себя в раздражительности, к примеру, но, с другой стороны, есть ли на свете человек, который никогда ни на что не раздражается? Возможно, среди индийских йогов или афонских монахов такой есть… или, может быть, это нам только кажется, и они на самом деле прекрасно научились владеть собой?Иными словами, сказать: «некоторые вещи, порой сущие пустяки, меня раздражают, обижают, огорчают»— это еще не покаяние. Это констатация факта: да, я человек, весьма несовершенный, и мир этот тоже несовершенный, и я не рассчитываю, что когда–нибудь в этой жизни будет иначе. Но вот что я делаю с этим своим раздражением, как я поступаю с обидчиком— вот это уже сфера моей ответственности, а значит, здесь вполне применимо понятие греха. И чтобы разглядеть пятна этого греха, чтобы начать от них избавляться, нужно все же видеть и тот свет, который есть во мне, не по моим заслугам, конечно. А серое, бездумное повторение «я хуже всех» лишает меня возможности видеть свет.
Мы все, наверное, недолюблены; часто и к Богу мы обращаемся в поисках того, чего не нашли у людей. Нам очень важно, чтобы нас принимали, ценили, прощали. Мы, христиане, верим, что Господь действительно готов нам всё это дать. Но готов ли я принять— вот это главный вопрос. Готов ли я полюбить то, что так бережно и вместе с тем требовательно любит Он— мою собственную душу?