Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В городе множество знаменитостей. Сюда в отпуск к мужу Юрию Завадскому, режиссеру, который находился здесь вместе с Театром Моссовета, приехала знаменитая балерина Галина Уланова. Эйзенштейн предложил Улановой сниматься в роли Анастасии, жены Ивана Грозного. Но потом выяснилось, что театральные гастроли не давали балерине возможности сниматься. Было обидно: сделаны фотопробы, Уланова утверждена в роли. Но не случилось.

Тема музыки. Завадский и Уланова. Костя Паустовский и романтика Черного моря и Ала-Тау. Мертвый Зощенко. Его подруга[403].

Относительно Зощенко – это не описка Луговского. В письме Паустовского к сыну в перечислении лиц те же краски:

Здесь писатели Зощенко (очень угрюмый), Шкловский, Ильин, Шторм, Панферов, Коля Харджиев (ты должен его помнить)[404].

Зощенко в Алма-Ате работает штатным сценаристом на киностудии “Мосфильм”, но все время пишет свою главную книгу – “Перед восходом солнца”. К нему приехала его подруга Лидия Чалова, которая сумела как-то наладить его утлый быт. Уже тогда он почти ничего не ел, питаясь только на одну хлебную карточку, не имея представления ни о каких лимитах. Он мучился сердечной недостаточностью и страшно страдал, что не успеет написать главную книгу своей жизни. Весной 1943 года Зощенко вызвали в Москву.

Заканчивались наброски к будущей поэме так:

Низок столовой. Глиняные миски. Ленинградцы. Рыжий Яшка. Разговоры. Коварский и статьи о формализме. Все спят, и все спит. Телеграф. Инвалид на телеграфе с палкой. Спят книги Э<йзенштейна>. Коротконогий, во всем разуверившийся, спит мастер под мексиканским одеялом. Вокруг маски, портрет Чаплина, небоскребы. Луна. Нью-Йорк. Спят кинозвезды, раскинув немытые ноги. Что видят во сне – не знаю. Вот этого не знаю. Круглые груди легко подымаются во сне. Недавно вышедший оттуда администратор мочится и от скуки пускает кран. Занавесочки колышутся. Трогательные трусики лежат на спинках стульев[405].

Эйзенштейн написал в те дни, когда похоронили его ученика:

К таким людям, не умеющим кричать о себе; к таким людям предельной скромности и аскетической нетребовательности мы должны были бы относиться с удвоенной любовью и вниманием.

А между тем мы дали погибнуть одному из лучших наших товарищей.

Пусть же его смерть послужит окриком, чтобы мы вовремя опомнились, чтобы мы начали думать и заботиться о наших людях, <…> чтобы мы не забывали, что самое драгоценное на свете – человек[406].

Луговской прокричал, о чем 100 лет назад говорил Пушкин, – о милости к падшим, о милости к тем, кто не умеет просить и требовать, о необходимости любви друг к другу…

Может быть, эта смерть и разбудила некоторых художников.

В Алма-Ате Луговской вместе с И. Вайсфельдом и О. Грудцовой предпринимал попытки организовать писателей для сочинения сценариев микроше – так называли маленькие сюжетики, показываемые перед полнометражными фильмами. Сначала дела шли хорошо, возникла обширная переписка между Ташкентом и Алма-Атой, но постепенно все сошло на нет. Вайсфельда отправили на фронт, Грудцову понизили в должности. А Луговской вернулся в Ташкент к своим поэмам, что, наверное, было правильно. Жена И. Вайсфельда Л. Войтоловская вспоминала о тех днях:

Владимир Александрович, так же как и мой муж, в Алма-Ате пробыл недолго. Он часто бывал у нас, наполняя нашу комнату своим непомерным басом. Он любил петь и пел много, не столь музыкально, сколько громко и выразительно. Голос у него был необыкновенно красивого тембра, но необработанный. <…> Когда мой муж уезжал на фронт, вдова Булгакова, Елена Сергеевна, подарила ему талисман – несколько стеклянных мексиканских бусинок, нанизанных на суровую нитку.

Бывший при этом Луговской сказал: “Это вас сохранит от раны, от смерти, от горя” – и улыбнулся из-под своих стремительных бровей.

Муж привез эти бусинки домой[407].

В поезде, идущем на фронт, Илья Вайсфельд писал Луговскому о той встрече:

Мой дорогой Володя! Посылаю Вам листки из блокнота, написанные на колене, под стук колес. Еду – увы! – в Чкалов. Билет был выслан в Беломорск, и вдруг, в самую последнюю минуту…

Воспоминание о моей поездке в Ташкент, о Вас, о Елене Сергеевне – чудесное. Мне кажется, что это была не ведомственная суетня, которая может заставить людей часто встречаться, а настоящая дружба[408].

Был конец 1942 года, а война все продолжалась. И было сделано уже очень много.

Сергей Ермолинский

Сергей Александрович Ермолинский, драматург, сценарист, отправленный в тюрьму за свою дружбу с покойным Булгаковым, будущий муж Татьяны Луговской, оказался в Алма-Ате по воле счастливого случая. Его нашел в ссылке, на затерянной казахской станции, его близкий друг, режиссер Юлий Райзман. В это время Сергею Ермолинскому неожиданно пришло предписание прибыть в Алма-Ату, хотя пребывание в любом более-менее крупном городе ему было запрещено. Оказалось, что Н. Черкасов и С. Эйзенштейн, работавшие в эвакуации на киностудии “Казахфильм”, ходили хлопотать к наркому НКВД Казахстана и убедили его, что Ермолинский является незаменимым сценаристом, необходимым киностудии.

Когда Елена Сергеевна узнала о том, что Ермолинский жив и обитает где-то поблизости, она была чрезвычайно рада. Рассказывала всем, что их Сережа, о котором несколько лет не было ничего известно, наконец нашелся.

Посылку для него они соорудили вместе с Татьяной Луговской.

И вдруг – радость! – воспоминал Ермолинский. – Посылочка от Лены из Ташкента!

Мешочки, аккуратно сшитые “колбасками”, в них были насыпаны крупа, сахар, чай, махорка, вложен кусочек сала, и все это завернуто в полосатенькую пижаму Булгакова, ту самую, в которой я ходил, ухаживая за ним, умирающим. И развеялось щемящее чувство одиночества, повеяло теплом, любовью, заботой, домом[409].

Когда из Ташкента в Алма-Ату – к своему первому мужу, работавшему режиссером на том же “Казахфильме”, – приехала Татьяна Луговская, Ермолинский лежал в больнице с брюшным тифом. Ухаживавшие за ним подруги – Софья Магарилл и Мария Смирнова – рассказывали о нем Татьяне Александровне. Она стала помогать собирать передачи для неведомого ей Ермолинского. Софочка (жена Г. Козинцева) заразилась в госпитале тифом и через некоторое время умерла, а Сергей Ермолинский, надорванный тюрьмами и ссылкой, чудом выжил. Но вначале было его чудесное вселение в лауреатник, где те же великие, о которых иронично писал Луговской, прекрасно отнеслись к ссыльнокаторжному сценаристу. Ермолинский очень ярко и смешно описал их в воспоминаниях.

Непременно нужно вспомнить и о том, как в день моего приезда в Алма-Ату меня вселили в “Дом Советов”. Верно – “Ноев ковчег” эвакуированных из Москвы и Ленинграда! В коридорах были свалены в угол кадки с пальмами, украшавшие раньше гостиничные холлы, пахло кухонным бытом густонаселенного общежития. Я очутился в небольшом номере. Там стояла железная кровать с небольшим матрацем, стол и два стула из прежней стандартной мебели, вот и все. Я присел на кровать, задумавшись, как бы устроиться здесь поуютнее. У меня ничего не было. Но чудеса продолжались.

Первым появился Эйзенштейн. Этот человек, чуждый какой-либо сентиментальности, принес мне продолговатую подушку (она сохранилась у меня до сих пор) и произнес:

– Подушки у вас, разумеется, нет. Без подушки спать неудобно. А мне навезли их зачем-то целых три. Так что вот – пользуйтесь!

– Во-первых, – начал я, – мне надобно поблагодарить вас, – Сергей Михайлович…

– Вы не меня благодарите, а Черкасова, – перебил он меня. – А Черкасов сейчас здесь?

– Здесь. Но не вздумайте идти к нему. Сахновский сунулся было, так он на него взвизгнул полежаевским голосом: “Вы что, батенька, смеетесь надо мной? Не забывайте, я царь Иван Грозный! Царь!”

Я не успел ответить Эйзену, как ворвался Пудовкин. Был он, не в пример Сергею Михайловичу, эмоционально взвинчен, что вообще было ему свойственно.

– Простыня! Вы понимаете, Анна Николаевна задумала адский план обмена ее на соль, или сахар, или что-то еще в этом роде, но я вовремя схватил эту простыню.

– Вы поступили правильно, Всеволод Илларионович, – сказал Эйзен, раскланявшись в мою и в его сторону.

– Где он достанет простыню? Смешно! – воскликнул Пудовкин. – Прошу, Сережа, чем, как говорится, богат.

Едва они ушли, пришел Козинцев, слегка напряженный. На его руке был перекинут черный клеенчатый плащ. Свою миссию он выполнял с некоторой неловкостью и сдержанно; с той ленинградской вежливостью, которой всегда отличался, объяснил мне, что пальто мое, по наблюдению Софочки, не подойдет к сезону, а у него имеется плащ, вполне хороший[410].

вернуться

403

Там же.

вернуться

404

Там же.

вернуться

405

Там же.

вернуться

406

Там же.

вернуться

407

Войтоловская Л. Л. Воспоминания. М. [б.г.]. С. 98.

вернуться

408

Семейный архив Владимира Седова.

вернуться

409

Ермолинский С. О времени, о Булгакове, о себе. М., 2002. С. 295.

вернуться

410

Там же. С. 324–325.

77
{"b":"56782","o":1}