Эмма Герштейн тот же сюжет рассказывала так: В последние дни пребывания Анны Андреевны в Москве <…> я застала ее уже на Кисловке в квартире сестры Ольги Берггольц. Было много народу. Пришел и Пастернак. Анна Андреевна лежала на диване и обращала к нему слова чеховского Фирса: “Человека забыли”. Это означало: “Я хочу ехать в эвакуацию вместе с вами, друзья мои”[79].
Мур оказался в Москве в начале октября. Он встретился с Пастернаком, о чем они говорили – неизвестно. Скорее всего, Пастернак пытался говорить с ним о последних днях Цветаевой. Несколько раз Мур встречался с Оренбургом, тот был мрачен, объяснял, что ему ни в коем случае нельзя было возвращаться в Москву. Осень в Москве: Луговские. Белкина Семья Луговских сначала не собиралась уезжать из Москвы. Татьяна Луговская писала своему другу драматургу Леониду Малюгину в Киров, куда уже были эвакуированы московские и ленинградские театры: Спасибо вам, милый мой, за письма (и письмо и открытку я получила одновременно). Признаюсь, я поплакала изрядно и оттого, что вы нашлись, и оттого, что вы думаете обо мне и даже заботитесь. Я отвыкла от поддержки и очень нуждаюсь в ней. Вы поддержали меня. Буду писать очень коротко – вот моя жизнь. <…> Брат лежит в больнице с больной ногой, и все заботы о моей бедной маме уже очень давно лежат на мне. К этому примешиваются еще разные меркантильные дела – ибо брат не работает совсем очень давно. Не работаю и я, как вы, наверное, успели догадаться. Я пожила с матерью на Лаврушинском, но путешествия с седьмого этажа с разбитой старухой оказались делом нелегким, и я изловчилась и перевезла ее на дачу, тут, по крайней мере, нет седьмого этажа. Это путешествие произошло около 1 августа, и с тех пор я веду жизнь довольно бездомную и тяжелую – в буквальном смысле слова, – потому что все для мамы я вожу из Москвы. Я все-таки вам скажу, что все было бы прекрасно, если бы я могла работать, и я горько жалуюсь, что болезнь мамы не дает мне возможности для этого. Спасибо за приглашение приехать в Киров, но тут у меня очень много людей, которые погибнут без меня, везти же их с собой нет никакой физической возможности и материальной. Да и бессмысленно, мать моя все равно помрет дорогой, а я ее люблю. К тому же и оставить Москву я не в силах – этот город проявил больше выдержки и спокойствия, чем я могла думать. Мне, как старой москвичке, это особенно дорого. И спустя еще две недели: У меня все по-прежнему. Конечно, очень хочется пережить войну и умереть от старости. Но ничего не попишешь – время суровое, и надо к нему приноровиться. И я приноравливаюсь. Человек привыкает ко всему, а если у него есть хоть на копейку мужества и если он любит свой народ, он просто обязан вести себя достойно и спокойно[80]. С Малюгиным они были связаны до войны подробной перепиской, он жил в Ленинграде, она – в Москве. Его чувство к ней было безответным, она же к нему питала лишь нежное дружеское расположение. В начале июля в Москву с Северо-Западного фронта неожиданно вернулся поэт Владимир Луговской, который был отправлен туда для работы во фронтовой газете. Поезд, в котором он ехал на фронт, был разбомблен в районе Пскова. Он пробирался через перекореженное железо, сквозь разорванные тела убитых и раненых, там были женщины и дети. Спустя несколько лет после того, как вышла первая книга о ташкентской эвакуации, мне попала в руки часть выброшенного на свалку архива Рудольфа Бершадского. В крохотной тетрадочке известный в те времена газетчик, направляющийся на фронт, описывал свою встречу г июля во Пскове с Луговским. Встретил вчера Луговского, – писал он. – Ему исполнилось вчера 40 лет. Он обрюзглый, потный (капли крупные), несет валерианкой за версту. Сказал мне, что пофанфаронил в день объявления войны, сообщив в НКО, что “с сего дня здоров”. А вообще – “органически не переношу воздушных бомбардировок”[81]. Бершадский написал о нем еще несколько строк: брезгливо и отстраненно. Запомним это. С таким отношением тех, кто прошел войну, Луговскому придется жить все долгие годы войны и точить себя до самой смерти. С фронта он попал в Кунцевскую больницу. Депрессия, потеря жизненных сил, потеря себя. В осенние дни в больнице он записывал свои мысли в маленьких книжечках. Все небо в искрах и вспышках. Стеклянное скрежетание юнкерсов. Ракета. Могучие старые сосны. Падающие ветки. Убежище. Три цвета труб. Приезд Л. Бутылка вина. Концерт… Шторы. Странный свет в окнах… Пруды. Брошенные дорожки. Зенитные батареи. Правительственные дачи пусты. Неуют. Занавески. Запертые ворота. Собаки. Все больше и больше осень. После бомбежки, сбитые сучья, мертвые совы. Все ближе… Звонки после бомбежки… Отбой. Почти рассвет. Лампа под кроватью. Любимые книги… Маленький, условный мир вещей. Цветы в вазах. Светает. Скрежет сосен, и выходит силуэт из мрака. Вечером снова. Юнкерсы. Скрежетание. Удар, и в бледном небе последние разрывы… Прощание на обрыве. Моя экзальтация, смешная трагичность. Нет библиотеки. Все, что было счастьем, кажется пустым. Серые деревья. Древний, древний путь журавлей на юг. Над Москвой-рекой с крутизны ее обрывов, над заливными лугами летят косяки к теплым морям, а мне-то… и кто меня благословивший на это. Неужели… Все заросло, забыто и заброшено[82]. Мария Белкина проводила Тарасенкова на фронт приблизительно в те же дни, когда уходил и Луговской, – 26 июня 1941 года. До поезда я его не проводила, – писала она. – Когда мы поднялись из метро на площадь трех вокзалов, нас сразило зрелище – казалось, мы раздвоились, растроились, расчетверились, расдесятерились!.. Повсюду – у метро, и у вокзалов, и на тротуарах, и на мостовой – стояли пары он-она, прижавшись друг к другу, обхватив друг друга, неподвижные, немые, были брюхатые, и дети, которые цеплялись за полы отцовских пиджаков. Казалось, шла киносъемка и статисты были расставлены для массовки… Дальше меня Тарасенков не пустил – в августе я должна была родить[83]. Анатолий Тарасенков, литературный критик, ответственный секретарь журнала “Знамя”, был прикомандирован к Балтийскому флоту. После тяжких боев под Таллином он вместе с группой писателей оказался в блокадном Ленинграде, где была создана оперативная группа при Политуправлении Балтфлота, руководимая Вс. Вишневским, в которой состояли Николай Чуковский, Александр Крон и многие другие писатели. В их задачу входило поддерживать дух блокадного Ленинграда патриотическими стихами и статьями в газете. В феврале 1942 года он от голода заболел дистрофией, в госпитале его немного привели в себя. Всю войну он провел в Ленинграде и на Ленинградском фронте. Мария Белкина до родов ездила за город в Переделкино на оставленную дачу Всеволода Вишневского и писала мужу на Ленинградский фронт. Уезжать она не собиралась, и Цветаева, с которой они случайно встретились в те дни, удивлялась ее хладнокровию. Живу на даче у Всеволода, – писала она мужу на фронт, – дни непохожи на ночи… Белка рыжая, пушистая, раскачивалась на елке, такая – “невозмутимая природа, красою вечною сияет”. Кошка [так называли в семье мать Белкиной. – Н. Г.] город совсем не переносит, а я люблю его, такая чудесная военная Москва. Но здесь я отдыхаю – удивительно успокаивает природа. Езжу через день, либо на машине кто подвезет, либо поездом с отцом, у него за плечами рюкзак – возит продукты. Живем налегке – ничего с собой не взяла на дачу, только продукты. Приезжаешь в город, бежишь домой – радостно издали видеть наше дерево – оно стоит сторожем… <…> Вначале она [мать] психовала, посылала нас в метро – теперь привыкла. Все привыкли, стали спокойнее. Борис Леонидович дежурит на крыше и, по его словам, ловит “зажигательные бомбы”. Его вторая жена на Волге, он ездит к первой, у него уже сын призывник, уже побывал под Смоленском. Борис Леонидович шлет тебе привет, он ужасно смешной, посвящает меня в свои семейные дела, он ездит в город скромненько в поезде, а шикарный Костя – только на машине, дают же на бензин! Твои товарищи по перу почти все в военной форме. Видела Степана Щипачева, он приезжал. Гольцев был в Москве, сейчас Симонов – везет же некоторым женам! Коля Вирта приехал из Ленинграда, где сидел в “Астории”, а в Москве получил первое боевое крещенье. <…> Интересная какая жизнь, думала ли я в тот дождливый последний день до войны, что столько ночей буду проводить на даче. У Бориса Леонидовича смешная собака, как только раздается сигнал тревоги, она бежит в щель<…>[84]. вернутьсяГерштейн Э. О Пастернаке и об Ахматовой // Воспоминания о Борисе Пастернаке. М., 1993. С. 397. вернутьсяЛуговская Т. Как знаю, как помню, как умею. М., 2001. С. 252–253. вернутьсяКопия письма в личном архиве автора. См. у Белкиной тот же случай в “Скрещении судеб”: “…Я, завидя Пастернака, старалась сесть в другой вагон. Я не могла превозмочь робости, меня стесняло не только мое положение, но главное – о чем ему со мной говорить? Конечно, из вежливости он будет занимать меня разговорами, проклиная в душе! И я заранее представляла себе мучительные паузы, когда не знаешь, что сказать… Но однажды мы все же оказались в одном вагоне, и он, шумно и радостно со мной здороваясь, словно мы были с ним миллион лет знакомы, уселся напротив меня у окна. Оказывается, он видел меня не один раз, но ему казалось, что я ищу одиночества. Он так это понимает! Иногда так хочется быть совсем одному, и любое постороннее вторжение воспринимается почти как физическая боль… Он сам ищет уединения… Ему так надо сосредоточиться, подумать, но совершенно невозможно, он мечется между Москвой и дачей, собственно говоря, дача – это и есть теперь его дом, его рабочее место, но считается, что раз дача – то все едут ins grum! – без дела, без предупреждения, когда кому заблагорассудится, и вовсе не те, кого хотелось бы видеть, кто тебе нужен… Он не станет мне докучать своим обществом, он только хочет узнать, где Тарасенков, что с ним, и, пожалуйста, ему большой, большой привет и всякие добрые и самые лучшие пожелания… Он уверен, что все будет хорошо и мы все встретимся – обязательно встретимся! Иначе не может, не должно быть… Это так ужасно, война всех разбросала, все рушится вокруг! Порвалась связь времен… Люди теряют друг друга… Зинаида Николаевна где-то там, в каком-то татарском местечке под Казанью, а Евгения Владимировна с Женечкой уехала в Ташкент и даже не простилась, даже не успела сообщить, что уезжает, все было так внезапно, теперь даже нет времени присесть на дорогу…” (Белкина М. Скрещение судеб. М., 2005. С. 423–424). |