Василий Гроссман срочно прилетел с фронта, хоронить пасынка. Повторял все время, что пытались спасти мальчика, увезли подальше от фронта, и все-таки смерть нашла его здесь. Отцом мальчика был репрессированный писатель Борис Губер, который принадлежал к литературной группе “Перевал”. Мать Миши Ольгу Михайловну посадили в 1930-е годы вслед за Губером, но Гроссман вытащил ее из тюрьмы.
На фронт
Арсений Тарковский
В октябрьские дни на улицах Чистополя появился Арсений Тарковский. Только-только они гуляли с Цветаевой по Москве. Теперь Тарковский приехал в Чистополь и проходил по тем же улочкам, что и она. Невозможно отделаться от мысли, что и Ахматова, и Тарковский, а затем и Пастернак пытались смотреть на дома, улицы, Каму ее глазами.
Я бы на лавку лег – нет иконки в руке,
Я бы в Каму бросился, да лед на реке, —
написал Тарковский в ноябре 1941 года в цикле стихов “Чистопольская тетрадь”. “Броситься в Каму”, “головой в Каму” – столько раз слышали от Цветаевой.
10 октября 1941 года Арсений Тарковский вывез жену Антонину Александровну и мать в Чистополь, где они поселились на улице Льва Толстого, 89.
В эти же дни Тарковский отправил заявление в Союз писателей:
Прошу содействовать мне в назначении в Действующую Армию военным корреспондентом. Основная моя специальность – стихотворный перевод. <…> В 1930-32 годах я вел стихотворный фельетон в газете “Гудок”, много работал для радио.
Оригинальное стихотворчество мне также не чуждо. Техникой очерка владею также. <…> А. Тарковский[292].
Последнее стихотворение чистопольского цикла с датой отправки на фронт начинается словами:
Зову – не отзывается, крепко спит Марина,
Елабуга, Елабуга, кладбищенская глина.
В конце декабря он выезжает в Москву, где ждет назначения в действующую армию, его посылают военным корреспондентом в газету “Боевая тревога”.
В это же время его бывшая жена Мария Вешнякова и дети Андрей и Марина оказались с лета 1941 года у бабушки и дедушки в Юрьевце. Они тоже должны были ехать в эвакуацию в Чистополь, но не смогли из-за болезни матери Марии Вешняковой, о чем она написала в правление Союза писателей, прося разрешения вернуться с детьми в Москву. В Юрьевце было очень тяжело, семья жила без карточек, без средств, испытывая огромные трудности.
5 августа 1942 года Арсений Тарковский, узнав о тяжелом положении детей, послал в Союз писателей с фронта возмущенное письмо:
Дорогие товарищи!
Я получил письмо от моего сына. Ему 10 лет. Кроме него у меня еще есть дочка и жена.
Сын пишет, что они продают ягоды, в которых, несомненно, сами нуждаются, чтобы как-то существовать. <…> А Госиздат должен мне тысяч двадцать денег.
Письмо сына Андрея от 18 июля 1942 года было приложено к письму отца.
Милый папа! У нас все хорошо. В среду мы с мамой (без Марины) пойдем за 30 км за ягодами. Там растет малина, черника и гонобобель. Это сосновый бор за Унжой. Там водятся медведи, лоси и змеи. Мама туда ходила 2 раза и принесла много черники.
Мы сами много съели и немного продали. Первый раз мы продали на 138 руб., а второй на 82 рубля по 7 руб. за стакан. Вчера мы ходили в лес за шишками и сучьями и нашли 7 белых грибов.
Больше всех находит Марина. Мы все 3 ходим босиком – из туфель, которые ты мне купил, я вырос, а Марине они велики. Мама хочет мне покупать шерсть для валенок, для этого нам надо набрать много ягод.
Целую крепко, крепко твой Андрей Тарковский[293].
Об оставшихся в Юрьевце детях он писал в Чистополь своей второй жене – Антонине Бохоновой с дочерью (Лялей Трениной).
Маруся тоже прислала письмо, там письма от Марины и Андрея – и что совсем меня растормошило, особенно, что там фотография ребятишек и они такие бесконечно родные и любимые. Ты, кошутя, немного мне пишешь, и я скучаю без твоих писем особенно остро. Я не жалуюсь ни на что, и я должен быть в этой войне, и единственное, что меня мучит, это то, что и ты и дети так недостижимо далеко. Пожалуйста, пиши мне чаще, пиши больше, пиши, не забывай меня, у меня все связалось с твоей памятью обо мне – и ты вся где-то там, далеко впереди, и до тебя надо дойти через весь грохот, и через все опасности, которые выглядят совсем иначе, чем мы представляли себе раньше, когда они в четырех шагах от тебя. Я люблю тебя так нежно, так глубоко и верно, моя родная, что ты стала для меня буквально всем, чего можно желать, и все – в тебе, и словно ради тебя, и победа, которая нам всем так нужна, еще нужнее мне из-за того, что я смогу, если буду жив, припасть к тебе и быть с тобой, после того, как у нас будет победа. Помни меня, я без этого никогда не смогу тебя увидеть – ты, моя родная, стала моей судьбой. У меня пока все хорошо, и мне кажется – это потому что ты думаешь обо мне. А твои сегодняшние открытки такие ласковые, такие нежные, что я просто счастлив и все стало светлее[294].
Вывезти детей и их мать в Москву Тарковскому удалось только в 1943 году, и помог ему Скосырев, который до войны был редактором его книги переводов.
Вспоминаю сегодня вечером Москву, – писал ему Тарковский из госпиталя, – как она была светла два года назад. Фонарь на улице! Дети, которые родились во время войны, когда-нибудь удивятся и скажут: вот уж, право, какая чудесная шутка – фонарь и светящиеся улицы![295]
Всеволод Багрицкий
Как уже говорилось выше, театральная студия под руководством А. Арбузова, в которой состояли В. Плучек, А. Гладков, Вс. Багрицкий и другие, оказалась в Чистополе в конце октября с последним эшелоном, отправленным Союзом писателей. Гладков писал в записных книжках, что попасть ему удалось туда благодаря Севе Багрицкому, который занес его в писательские списки.
Всеволод Багрицкий попал в театральную бригаду почти случайно как актер; удачными оказались его диалоги и стихи в пьесе “Город на заре”, написанной группой студийцев в спектакле. В Чистополе он не знал, куда себя деть.
Сын знаменитого поэта – Эдуарда Багрицкого – Всеволод с пятнадцати лет оказался без матери. Она была арестована 4 августа 1937 года, а спустя месяц с небольшим его двоюродный брат, пасынок писателя Юрия Олеши, выбросился из окна квартиры на Тверской. Под знаком этих событий и проходило взросление мальчика.
Арест матери я принял как должное, – писал он в дневнике. – В то время ночное исчезновение какого-нибудь человека не вызывало удивления. Люди ко всему привыкают – холоду, голоду, безденежью, смерти. Так привыкли и к арестам. Все казалось закономерным. Маму увезли под утро. Встретился я с ней через два года посреди выжженной солнцем казахстанской степи. Об этом я напишу когда-нибудь.
Игорь, мой двоюродный брат, умер неожиданно. Еще за два дня до смерти я с ним разговаривал. Правда, не помню о чем, но, кажется, о чем-то очень веселом. Ничего особенного в его поведении ни тогда, ни сейчас не видел и не вижу. Хотя принято говорить, что перед смертью Игорь “здорово изменился”. Смерть его была так неожиданна, как бывает неожиданным стук в дверь поздней ночью.
Сначала она не произвела на меня никакого впечатления. Меня интересовали только подробности самоубийства. Последние шаги, последние слова, последний взмах руки. Мне неудобно было спрашивать об этом у очевидцев – Юры и Оли. Но, каюсь, эти слова искренни[296].