Конец 1941 – начало 1942 года. Картины Москвы
Итак, после того как немцев отогнали от Москвы, в город стали возвращаться первые эвакуированные. Так как продажа билетов в Москву была запрещена компетентными органами, то многие жители высаживались в Подмосковье за 40–50 км и далее ехали в пригородных поездах. На это резко отреагировал НКВД.
За время с 19 декабря 1941 г. по 5 января т.г. транспортными органами НКВД на железнодорожных станциях [и] вокзалах, московской милицией и охраной Московской зоны НКВД на шоссейных дорогах задержано и выдворено из пределов Москвы 19 550 человек, пытавшихся вернуться на жительство в Москву.
В целях прекращения въезда в Москву неорганизованным порядком эвакуированных ранее граждан, просим Государственный Комитет Обороны принять прилагаемый при этом проект постановления ГКО, определяющий порядок въезда в Москву[374].
В Москву вернулся Фадеев и стал восстанавливать работу разрушенного Союза писателей.
Леонид Тимофеев, литературовед, преподаватель Литинститута, не сумевший с семьей выехать в эвакуацию, писал в дневниках от 23 декабря:
В Союзе наконец прекратили давать обед с мясом и хлебом без талонов, так что наше питание ухудшилось. Со школами туманно. Учителей регистрируют, но не дают им никаких надежд на будущее. Детей перестали регистрировать. Отступление немцев продолжается. <…> Я мало верю в их контрнаступление, если только оно не последует в ближайшие дни. Во всяком случае, им придется перестать бросать листовки вроде следующих: “Мы Москву бомбить не будем, все равно ее добудем, а за теми, кто удрал, доберемся на Урал”. Многие боятся больших бомбардировок. Но я в них мало верю, так как в них нет смысла.
Сейчас в Москве начинается распря между теми, кто оставался, и теми, кто уезжал и вернулся. Каждой из этих сторон важно доказать свою ортодоксальность! Интересно, чем это кончится. Думаю, что к выгоде оставшихся, ибо героика требует устранить сомнения в крепости Москвы, а у уехавших ее установить все же трудно[375].
А. Письменный, военный журналист, оказавшись по болезни зимой в столице, писал жене в Чистополь:
Москва мало изменилась, на мой взгляд; если кое-где попадаются разбомбленные или выпотрошенные дома, то их не отличишь от недостроенных. И только витрины магазинов заставлены фанерными наклонными щитами. Многие дома разрисованы, например, на доме Совнаркома нарисованы фальшивые окна, крыши и просто какие-то пятна. По-моему, это красиво. Один дом все еще защищает занесенное снегом бревенчатое пулеметное гнездо. Но баррикады уже снимают.
А по Тверской, посредине мостовой, ходит часовой с винтовкой и красной повязкой.
Видел Манеж и университет – это действительно неприятное зрелище. Ограда снесена, отбита штукатурка, карнизы и все перекорежено, но таких заметных повреждений все-таки очень мало, и москвичи, в противовес рассказам о много переживших ленинградцев, все те же. Немцы бомбят плохо, и москвичи перестали их бояться. Все спят дома, раздеваются и никуда не уходят. Я тоже разуваюсь и сплю, как ни в чем не бывало, только рано утром в комнате делается холодно.
А по вечерам очень темно, и машины идут с маленькими огнями, горит электричество в трамваях.
До сих пор я не слышал ни одного выстрела, не видел ни одной зенитки, ершей противотанковых я также еще не видел, не пережил ни одной воздушной тревоги. Это не значит, что всего этого не будет впредь, но так получилось к моему торжественному приезду. А пока нужно дозаклеить окна в столовой и в спальне и нужно идти в читальню. Я должен написать по газетным материалам статью для одного сборника. Сейчас монтер проводит в столовой радиоточку – буду и я жить с музыкой. Коля Атаров привез из Ленинграда песню: “Он сидел – на подоконнике и глядел на небосклон. Что добавить о покойнике? Не любил фугасок он”. Так что тут очень весело. Без пропуска и вызова прописаться сейчас нельзя.
Вчера начал работать, но сделал мало, так как читальня закрылась в 6 часов. Здесь вся общественная жизнь к 7–8 прекращается. <…>
Из-под Калуги вернулась освобожденная большая группа наших пленных. В том числе какие-то актеры. Пока не кончится война и не наступит мир, никого не надо оплакивать. Долматовский пропал и вернулся, пройдя более полутора тысяч километров. Ямпольский вернулся, пройдя более тысячи[376].
Долматовский, который уехал из Москвы в первые дни войны и после того, как оказался заживо похороненным, после пережитых приключений в тылу врага, вновь увидел Москву, писал матери на Каму:
На улицах стоят наискось сваренные рельсы (ежи) и ящики с песком. Песок еще может пригодиться для тушения пожаров (отдельных, потому что пожара Москвы не будет), а ежи теперь явно декоративны. Представь себе, что Мавзолей полностью камуфлирован, накрыт русской избой, словно Ленин опять живет в каком-нибудь Шушенском, только под Кремлевской стеной.
Когда я добрался до дому, выяснилось, что в нашей комнате очень хорошая семья незнакомых людей, отселенных от Дорогомиловского моста, так как тот район опасен при бомбежке. Это уже вторые поселенцы у нас. Все в комнате на своих местах, но поредели книги на полках. Правда, Пушкин и Лермонтов сохранились, я их взял на военную службу в вещмешок.
Пришел к Антокольскому – он встретил меня слезами и криком “ура”, обнимал и целовал. Кто-то спал на диване, разбуженный криками, вылез из одеяла и оказался самим Фадеевым. Он рассказал мне, как утешал тебя, и ты его утешала. Не помню, писал ли я тебе, что в окружении передал разведчицам, которых посылали к своим, устное послание для него – где я и что со мной приключилось. Но он не получил моей весточки, надо полагать, что разведчицам не удалось перейти фронт. Времени прошло не так много, надеюсь, они еще объявятся[377].
Другая Москва. Середина – конец 1942 года
Что там теперь, в тех комнатах?
Какой родимый золотой июньский воздух?
Какие зданья и какие крыши,
Какие окна и какие стекла —
Все это для меня загадка.
Владимир Луговской. Поэма о вещах
Москва жила очень трудно. Беженцы занимали свободные квартиры. А те из писателей, кто остался в городе, пытались сохранить вещи, рукописи, книги от разграбления или от растопки буржуек.
Тамара Груберт написала из Москвы в Ташкент: “Никто от Булгаковой не приходил; конечно, если мне принесут, я сохраню, а тем более архив такого автора, как Булгаков”[378].
По всей видимости, Е. С. Булгакова поручила кому-то отнести часть архива Булгакова Тамаре Эдгардовне, чтобы она сохранила его в Бахрушинском музее. Так потом и случилось. Часть архива была надежно спрятана.
Комнаты забирали, или за них требовалась плата, по тем условиям неприемлемая. Конечно же, на фоне общих бедствий это было не так важно, но после глобального передела и уничтожения времен Гражданской войны разорение архивов, библиотек, картин было ударом по частной, домашней культуре.
Квартира Владимира занята переселенцами из дома правительства, – писала Тамара Груберт Луговским, – до их вселения успела забрать рукописи, Пушкина и Гофмана (это мой личный выбор), хотя я и знаю, библиографических ценностей там больше найдется, да кое-что из оружия, что, к сожалению, как оказалось, никакой исторической и материальной ценности не представляет.
Если удастся – заберу у него еще книг, сколько сумею унести. Прости за грязь. В музее только копировальные чернила, а их даже твоя чудесная бумага не выдерживает. <… >
Мы с (Ниной) были в Лаврушинском, она что-то взяла по специфике Марфы, а я по специфике Марии, т<о> е<сть> забрала какие-то книги, чтобы взять на сохранение в музей (список составляется). В квартире живет тетка из дома правительства, но, по виду, с Сухаревки. Обращение соответственное[379].