— Это что же, ваш муж носил драгоценности? — спрашивает он.
— Это не драгоценности. Это для рубашек.
— Покажите.
Она берет из кучи одну из рубашек Исаака, вдевает запонку. Последний раз Исаак надевал эти запонки два года назад — революция тогда еще только начиналась — на званый обед у Куроша Нассири. Там подавали виски, фисташки, кебаб, турецкий кофе, играла музыка, даже курили опиум — и гости не замечали, что страна рушится, а у них нет будущего. Там, в той комнате, в последний раз собрались посланцы из прошлого. Почти всю ночь Курош курил и танцевал босиком на шелковом ковре — широко раскинув руки и пощелкивая пальцами, он манил женщин оставить мужей и присоединиться к нему. Жена Куроша, Хома, смеялась, она сама была навеселе — выкурила немало.
— Курош-джан, что с тобой? — говорила она со смехом. — Ты что, собираешься уйти от меня?
— Да нет, Хома, разве ты не знаешь? Мы все скоро уйдем, — отвечал он со смехом.
Потом Куроша казнили, дом сгорел, а вместе с ним и Хома.
Фарназ продевает руку в рукав, и когда ее кисть высовывается из манжеты, бородач говорит:
— Хорошо… очень хорошо… — забирает запонки и опускает к себе в карман.
— Улики, — говорит он.
Фарназ бросает рубашку, скомканную, помятую — она падает на гору одежды. Фарназ опускается на пол, глядит, как бородач пускает ее жизнь на распыл, и тут замечает, что Ширин нет в комнате.
— Брат, я сейчас вернусь. Пойду посмотрю, где дочь.
— Никуда вы не пойдете. С вашей дочерью все в порядке.
— Пожалуйста! Я тут же вернусь. Вот только…
— Сядьте, сестра, — приказывает он и тянется к винтовке. — Не ухудшайте свое положение.
Фарназ снова опускается на пол. Она видит, как бородач роется в шкафу, как глаза его от ярости вылезают из орбит, и тут понимает, что добром это не кончится. Как удержать эту ярость, ярость миллионов, в каких-то границах, как объяснить, какие пагубные последствия она несет? Как знать, вернется ли Исаак? Фарназ смотрит на его разбросанную по полу одежду, туфли, шляпу, купленную в Риме во время того самого снегопада, — они напоминают, что его с ней нет, и это гнетет.
— Лучше потрудитесь объяснить, откуда у вас вот это? — Бородач показывает ей старую военную пилотку. — Ваш муж служил в американских войсках?
Фарназ глядит на видавшую виды пыльную пилотку. Фарназ много раз спрашивала Исаака, почему он ей так дорожит, но Исаак ничего не отвечал. Видно, пилотка для него — символ времени, когда он был счастлив, времени, где ей нет места и куда он ее не допускает.
— Нет, не служил, — говорит она. — Эту пилотку еще во время войны подарил ему один американский солдат.
Бородач забирает пилотку как улику. Он уже насобирал одиннадцать больших сумок: книги на английском, переписку, до которой у Фарназ не дошли руки, семейные фотографии, на которые у нее попросту рука не поднялась, даже ту, где Парвиз на пикнике с одноклассниками обнимает девушку, и ту, где Исаак в плавках стоит у подержанного «рено» 1954 года и смеется прямо в объектив. Фарназ сняла его, когда они в первый раз путешествовали вдвоем. Ночь они провели в мотеле, где на наволочках виднелись бурые круги от немытых голов, а в коридорах воняло мочой. Фарназ дулась на Исаака: как мог он привезти ее в такое место. Хоть и знала, что ничего лучше он предложить не мог. Когда они выехали из мотеля, она некоторое время сидела молча, глядела в окно на извилистую дорогу к морю, недоумевала, что заставило ее выйти замуж за человека, у которого нет ничего, кроме поношенного пиджака, нескольких томиков стихов и фотографии матери. Теперь, когда брачный контракт был подписан, невыносимая вонь затмевала все: и таланты Исаака, и его темперамент, и перспективы, открывающиеся перед ним. Фарназ стало ясно: контракт подвел жирную черту под ее устремлениями, она поняла — долгие годы, потраченные на занятия пением и литературой в конце концов оказались ни чем иным, как времяпрепровождением в ожидании мужа и настоящей жизни.
Фарназ опустила окно. В воздухе пахло соснами. Исаак включил радио — передавали «Прощай, дрозд» Майлза Дэвиса[32]. Машина катила к морю; строгие, свободно льющиеся звуки трубы успокоили, утешили Фарназ. Уж не объяснялась ли смена ее настроений перепадами высоты? С высоты нескольких тысяч метров они спустились до тридцати ниже уровня моря; вдохнув солоноватый морской воздух, Фарназ подумала: неужели от приближения к морю чувства так обостряются?
Надев купальные костюмы, они с Исааком по очереди снимались на фоне машины. Глядя на Исаака в объектив фотоаппарата — а он смеялся и корчил рожи — она испытала прилив любви к мужу, такой, какой не испытывала со времени свадьбы. Кто знает, может соль, вода, призма фотообъектива — то, что необходимо для любви?
* * *
Ширин возвращается. Она встает на пороге, смотрит на сумки с уликами, выстроившиеся вдоль стены.
— Где ты была? — спрашивает ее бородач.
— Я проголодалась. Пошла на кухню.
— Вот как? И что же ты ела?
— Я… я съела яблоко.
— Брат, не надо с ней так, — вступается Фарназ. — Она же всего-навсего ребенок.
— Скажи-ка мне, девочка, — продолжает бородач, — у вас на кухне что, пол грязный?
Глаза Ширин расширяются. Она с ужасом смотрит на мать. Ее туфли, брючины внизу и впрямь в грязи.
— Ширин-джан, — говорит мама, — ты ведь играла в саду, да? Так и скажи. Ничего страшного в этом нет.
— Да, — отвечает Ширин. — Я… я выходила поиграть.
Сощурив глаза, бородач еще некоторое время разглядывает девочку.
— Зачем тогда обманываешь? Нет, у нее явно что-то на уме.
— Брат, ради бога! Вы же пугаете ее.
Бородач кивает, но как-то неуверенно. Ширин садится на кровать, складывает руки на коленях. Фарназ замечает, как исхудала дочь. Ест ли она, спит, делает уроки? Если Исаак не вернется, как жить дальше? Может ли она, Фарназ, быть хорошей матерью, не будучи женой?
Несколько часов спустя солдаты переходят в гостиную, сдвигают всю мебель в один угол и закатывают ковер. Достают ножи и распарывают подушки диванов, просовывают руки в разрезы в надежде отыскать зашитые в них улики. Сбрасывают с верхних полок и выкидывают из ящиков безделушки — фарфоровый сливочник, медное блюдо, старинное серебро — и сносят в угол, будто собираются устроить аукцион. Фарназ видит серебряный чайник, который пропал некоторое время назад, и благодарит солдат за то, что они нашли его.
— Сколько счастья из-за какой-то серебряной безделки, — качает головой бородач. — Нет, таких, как вы, не исправить.
— Мы с мужем купили этот чайник в Исфахане, сразу после свадьбы, — объясняет было она, но тут же одергивает себя. Разве можно передать, какую радость испытываешь, когда в чужом городе, с чужим мужчиной покупаешь первые вещи для своего дома — чайник и двенадцать стаканов? Фарназ вспоминает, сколько времени она провела на базарах, блошиных рынках и в антикварных магазинах разных стран, собирая все эти вещи по одной, учитывая и цвет, и форму, и историю каждой, рассматривая на свет, разглядывая, нет ли трещин или сколов, оборачивая полотенцами, чтобы увезти домой. Серая с фиолетовым отливом ваза, приобретенная у венецианского стеклодува, стоит на подоконнике, собирая лучи дневного солнца и отбрасывая их уже преломленными на пол. Фарназ хорошо помнит тот сырой, душный майский день, речные трамвайчики покачивались на воде, туристы садились в гондолы, а они с Исааком шли в свой отель на побережье, и в сумочке у нее лежал кусочек Венеции. В каждой такой вещице, верилось Фарназ, жива душа места, в котором они побывали, и того человека, который сделал или продал ее. Долгими днями, в тиши дома, когда Исаак уходил на работу, а дети в школу, Фарназ сидела в залитой солнцем гостиной и рассматривала свои сувениры один за другим: стеклянную вазу, напоминавшую о венецианской Франческе; медное блюдо — память о стамбульском Исмете; серебряный чайник, подаренный Фирузом из Исфахана. В окружении этих сувениров Фарназ чувствовала себя не одинокой.