Залман вздыхает, с трудом встает и скрывается и подсобке.
История семьи мистера Мендельсона успокаивает Парвиза — собственные страдания начинают казаться ему всего лишь пятнышком на линялой карте истории. Не он первый, не он последний.
Интересно, думает Парвиз, каково это — иметь отца, который стесняется улыбаться на людях? А что, если отец Залмана со временем и вовсе разучился улыбаться? Перед объективом фотоаппарата люди принимают позы, а потом так и позируют всю жизнь. Парвиз думает о своем дедушке, Баба-Хакиме. На групповых снимках дедушка всегда чуть в стороне и смотрит вверх: в потолок, на дерево, куда угодно, только не в объектив. А вот отец, напротив, смотрит прямо в фотоаппарат, с вызовом: мол, пусть только посмеют его не заметить.
В мастерскую заходит старшая дочь Залмана, Рохл, в одной руке у нее полиэтиленовый пакет, в другой — розы. Ей шестнадцать, она невысокая, худенькая, у нее строгое, с тонкими чертами лицо, большие карие глаза, на Парвиза она не смотрит.
— Татэлэ![17] Я принесла тебе перекусить.
— Как раз вовремя. — Залман выходит из подсобки, берет пакет. — А то у меня в животе такое тумл![18]
Он достает принесенные дочерью банан, йогурт и кусок хлеба.
Парвиз не раз пытался познакомиться с Рохл, но она избегает его — переходит на другую сторону улицы, если они сталкиваются лицом к лицу, просто отворачивается.
— Парвиз, — говорит Залман, — ты ведь знаком с моей Рохл?
— Вообще-то нет. — Парвиз протягивает руку, но его рука повисает в воздухе.
— Нет-нет, никаких рук! — смеется Залман. — Мужчинам и женщинам нельзя касаться друг друга. Тебе, мальчик мой, еще многое предстоит узнать.
— Простите, — бормочет Парвиз.
Рохл смущенно кивает.
— Ну, мне пора — надо помочь мамэ с ужином. Зай ге зунд!
И исчезает, унося с собой розы.
— Зай ге зунд, ангел мой! — Залман макает ломоть хлеба в йогурт и говорит: — Рохл у меня славная девочка! Забегает прямо с работы — приносит перекусить. Ни дня не пропустила…
— С работы? Разве она не ходит в школу?
— Ходит, конечно, ходит. Ну а после занятий работает в цветочном магазине неподалеку. И только потом, благослови ее Господь, приходит домой и помогает Ривке с ужином и делами по дому. Я хотел, чтобы Рохл работала дома, а не на стороне, но она настояла на своем. Она ужасно упрямая, и я сдался. Впрочем, насчет упрямства я кое-что понимаю. В ее годы я был тот еще упрямец. Мы договорились, что Рохл будет работать, но только в нашем квартале. Такую уступку она мне сделала.
Залман оставляет недоеденный йогурт на стойке, моет руки в раковине и снова берется за шляпы.
— Парвиз, а ты, случаем, не голоден? Бери банан.
— Нет, спасибо!
Спелый, без единого пятнышка банан пришелся бы как нельзя кстати — вон как урчит в желудке, но разве можно брать еду у человека, который содержит шестерых детей и беременную жену, если ты вдобавок ему еще и задолжал? Трудолюбие Рохл устыжает Парвиза, и он задумывается: а вдруг его инертность на самом деле всего-навсего лень? Долги его растут, а он должен Залману, Ривке — та время от времени подкармливает его, то принесет, что осталось от семейных трапез, то угостит куском пирога, Янки, местному зеленщику, который дал ему кредит еще на месяц, но и это не побуждает его искать работу.
— Я не могу кормить тебя бесконечно, — сказал Янки. — Если бы ты соблюдал традиции, тебе, наверное, было бы легче жить.
Слова зеленщика разозлили Парвиза, но с тем, кто вот уже которую неделю кормит тебя, не поспоришь.
В последнее время он каждое утро, просыпаясь, верит, что после лекций сядет и четко распределит свой день: выделит время для лекций, самостоятельных занятий, для подработок. Но каждый раз, когда лекции заканчивались, на него наваливалась усталость, и он говорил себе, что, если соснуть часок-другой, выпить чаю, глядишь, сил и прибавится. А прикорнув, еще больше хотел спать и вместо чая пил пиво, утешаясь только тем, что завтра уж точно наведет в жизни порядок. Попусту истраченные часы накапливались, росли, росли и долги, и он ничего не мог с этим поделать.
— У меня есть предложение, — говорит Залман. — Работай у меня, так и заплатишь за квартиру. Да еще на карманные расходы останется.
— Работать у вас? Здесь, в мастерской? — Одна мысль об этом кажется ему смехотворной. — Благодарю, мистер Мендельсон, за такое предложение, но я вряд ли гожусь в помощники.
— Не в таком ты положении, чтобы отказываться. — Залман прерывает работу и смотрит на Парвиза: — Знаю, тебе сейчас нелегко, но не можешь же ты вечно жить у меня как гость. Понял?
Он кивает. Конечно, понял. Но почему никто не хочет войти в его положение? Он же не предполагал, что его жизнь здесь сложится так. Каких-то два года назад он думал, где изучать архитектуру: в Париже или Цюрихе, родители были готовы купить ему квартиру и там, и там, какой бы из городов он ни выбрал. Теперь же Парвиз стал обузой для других и от того испытывает разом и злость, и стыд.
— Хорошо, я буду работать у вас, — говорит он.
— Ты будешь приходить три раза в неделю, но — никаких отговорок. Идет?
— Думаю, да.
— Вот и отлично. Приходи в следующий вторник.
— Приду. — Ему становится жарко, пар душит его. Он не может оставаться в мастерской ни секундой дольше. — Тогда до свидания, мистер Мендельсон.
— Алейхем шалом — ступай с Богом!
* * *
День пасмурный, сырой; на улице все занимаются своим делом: женщина покупает хлеб у Янки, старик возвращается домой — поля его талита[19] выглядывают из-под пальто, возвещая ему и всему миру о том, кто он. У каждого из этих людей — остатков поколения, — приехавших из Варшавы, Берлина, Кракова, своя история, свой свод потерь и устремлений, свои умершие, чьи призраки тревожат дни живых. И тем не менее, жизнь здесь, как и во всем мире, идет своим чередом. Они покупают молоко, преломляют хлеб, чистят ботинки, видят сны. И для него жизнь тоже продолжается. Ему пришлось согласиться на предложение Залмана Мендельсона, и это его удручает. Сын зажиточного человека станет полуголодным подручным шляпных дел мастера — это ли не падение. И Парвизу, хотя иначе ему не выжить, кажется, что он предает свое прошлое, семью, отца.
Глава одиннадцатая
Похоже, семья Лейлы живет на полу — там и едят, и спят, и молятся. До недавнего времени на полу сидели слуги, семья же Ширин сидела на диванах, ну а шах — на троне. Так было заведено, и казалось, так должно быть и впредь. Теперь же все смешалось. Шах потерял трон, а она, Ширин, сидит на полу вместе с Лейлой. Перед ними на ковре расстелена клеенчатая скатерть, на ней тарелка с лавашом и брынзой, две чашки чаю. Так чаще всего угощает их мама Лейлы; Ширин при виде лаваша и брынзы вспоминает, что дома их ели только Хабибе и садовник Аббас. Но она помалкивает. Садится рядом с подругой и ест. Ширин понимает, что до революции они с Лейлой не то что подружиться — не могли бы даже познакомиться. Но частные школы закрыли, а их учеников распределили по другим школам — и обе оказались в одном классе. А раз они подружились, значит, хорошо, что они оказались в одном классе.
— Что-нибудь слышно о твоем папе? — спрашивает Лейла.
— Пока нет.
Ширин рассказала Лейле об отце недели две назад, в тот день, когда ни мама, ни Хабибе не пришли за ней в школу. Три часа она простояла на опустевшей спортивной площадке в компании старика Джамшида-ага, звук каждой приближавшейся машины преисполнял ее надеждой и в то же время страхом.
— Не тревожься, она придет, — твердил старик.
Ширин согласно кивала: ей очень хотелось ему верить, но с каждой минутой мать все отдалялась. Уж не исчезла ли мама вслед за кольцом, чайником и папой, думала Ширин. Начинало темнеть, дневной свет окрашивался в красные, потом в серые тона; Ширин посмотрела на старика и заплакала. Джамшид-ага стоял перед ней, сложив руки на груди. Дважды он разнимал руки: хотел, что ли, положить их на плечи Ширин и снова складывал на груди.