Эти бусины, думает Фарназ, переживут перебирающие их руки. Шерстяную кофту Баба-Хакима, которую он носит, сколько она его помнит, да, похоже, носил и до этого, скоро свернут и уберут в чемодан вместе со шляпой, парадными туфлями и часами. А примирила ее с ним в той долгой поездке в Исфахан одна-единственная фраза:
— Фарназ-джан, прошу тебя, сделай Исаака счастливым — нам это не удалось.
Так он дал ей понять, что при всех своих недостатках, а их немало, есть у него по крайней мере одно достоинство: он признает, что отец он плохой.
— Сейчас научились лечить почки, — говорит она. — Иншалла — даст Бог, поправитесь.
Баба-Хаким подносит ко рту остывший чай, отпивает, ставит стакан обратно на блюдце.
— Нет, Фарназ-джан. Мне недолго осталось.
Афшин-ханом опускает глаза на свои руки, лежащие на коленях. Берет накинутый на спинку дивана черный платок, закутывается.
— Мне очень жаль, Фарназ-джан, что мы не можем взять Ширин, — говорит она. — Но наш дом — неподходящее место для ребенка.
Она поглаживает бахрому платка, пропуская кисточки сквозь скрученные артритом пальцы. Афшин-ханом была лишена многого, поэтому отнять то немногое, что у нее есть, — любящего сына — немыслимо. А лишена она была, и это знали все, надежды после третьего ребенка, Шахлы, родить еще. И все из-за сифилиса, этого подарка на веки вечные, который муж привез из поездки в Индию. Афшин-ханом сцепляет руки на коленях, чуть заметно кивает головой, что-то шепчет себе под нос. Известие об исчезновении сына она, несомненно, перенесет — пасьянсы ей помогут. «Останется ли сын в живых?» — спросит она в надежде, что пятьдесят две карты лягут удачно, дадут желанный ответ.
— Да, Афшин-ханом, я понимаю. Ну что ж, мне пора. А то Ширин только с Хабибе.
Фарназ уходит, закрывает за собой дверь, дверной молоток при этом несколько раз ударяет о дверь. Молоток отлит в виде руки Фатимы, дочери пророка Мухаммеда. Несколько лет назад ее подарил родителям Исаака сосед — считается, что рука приносит хозяевам удачу. Отказаться от удачи не в привычках Афшин-ханом, и она тут же повесила руку на дверь.
Фарназ идет вдоль узкой улочки, по обе стороны ее тянутся невысокие кирпичные стены — на них множество кровавых отпечатков рук — так революционеры обозначают готовность пожертвовать жизнью. Фарназ они напоминают о иерусалимской мечети на Масличной горе — по преданию Иисус, возносясь на небо, оставил там след ноги.
Глава четырнадцатая
В хорошем здании, как и в хорошем мужчине ли, женщине ли, должны сочетаться надежность и красота. Парвиз впервые услышал об этом на занятиях и решил, что так оно и есть. Чтобы здание было надежным, процитировал Джона Рескина[28] преподаватель, оно должно соответствовать цели, для которой построено, и при этом построено без излишеств, без ненужного нагромождения камня, стекла, стали. Красивое здание должно отражать представление архитектора о красоте, каким бы оно ни было. Только тогда можно утверждать, что архитектор свою работу выполнил достойно.
Лопаты, заступы, тачки, лебедки, десятитонные погрузчики — вот какие инструменты понадобились, чтобы установить опоры на тридцать метров ниже русла реки и камень за камнем, трос за тросом возвести Бруклинский мост, по которому он сейчас идет. Когда время и погода позволяют, Парвиз идет на Манхэттен через мост, а потом уже садится в метро и едет в университет. Путь неблизкий, да и не самый удобный, но вид моста, а он сочетает в себе невесомость и основательность, действует на Парвиза успокаивающе. Только на мосту, думает он, неопределенности есть место, здесь ты не связан ни с землей, ни с человеком и в то же время знаешь, что такая связь возможна.
Протяженность всех жил тросов — чуть не шесть тысяч километров. Одних только подвесных кабелей — 1520, общий вес моста без башен и опор — 14 680 тонн, число несчастных случаев во время строительства — от 20 до 30, считая архитектора. Поначалу Парвиз заучивал все это к контрольной, но в отличие от многих других цифр, которые улетучиваются, как только напишешь работу, эти он запомнил. Он смотрит на воду, на проплывающие паромы и баржи, на машины, которые катятся по мосту, на прохожих — они, как и он, идут в Манхэттен и наверняка думают о том, что им несет грядущий день, — телефонные звонки, перерыв на обед, неожиданные встречи — и решает: да, мост и хорош, и красив, он вспоминает Рескина и с восторгом думает: чтобы построить такое сооружение, сколько нужно было знаний, какая сила воли — необходимо учесть вес каждого камня, силу натяжения каждого троса, скорость течения реки в разное время года… Парвизу даже не верится, что у него когда-либо достанет знаний и силы воли на такое.
* * *
Залман Мендельсон снова приглашает Парвиза — на этот раз на Хануку, и он решает пойти. После занятий, гуляя по улицам, он проходит мимо множества елок — их спилили и привезли в город ради праздника и вскоре выбросят. Парвиз уже представляет, как их закинут в контейнеры мусоровозов, а сухие опавшие иглы сметут с крылечек и тротуаров. Но, оказавшись в предрождественской толчее, среди покупателей, нагруженных тяжелыми сумками, Парвиз ощущает какую-то легкость, как будто и он тоже спешит в эти ярко освещенные магазинчики, где в придачу к белым шарфикам и красным жестяным коробкам сластей прилагается обещание зимних вечеров с семьей и друзьями у камина в гостиной. Он покупает французский шоколад для Мендельсонов, тратит при этом, чего делать никак не следовало бы, большую половину оставшихся у него пятидесяти долларов. Когда он возвращается домой, на крыльце стоит Рохл.
Он машет ей рукой:
— Тебе тут не холодно?
Рохл плотнее запахивает черное шерстяное пальто.
— Дома слишком жарко, — говорит она, глядя прямо перед собой. — Не продохнуть.
— Да, радиаторы пыхтят день напролет.
— Я не про радиаторы. Я про людей. Перед праздниками полным-полно народу. У меня голова разболелась. Ни минуты покоя.
Парвиз снизу смотрит на Рохл — ее фигурка тонет в бесформенном пальто, кожа у нее бледная, в сгущающихся сумерках девушка кажется ему хорошенькой. Он открывает коробку с конфетами, протягивает ей.
— Угощайся.
Она сосредоточенно глядит на коробку, потом на него.
— Не могу, — говорит она, — они не кошерные.
— Шоколад должен быть кошерным?
— Да.
Парвиз захлопывает коробку и решает, что он не пойдет на ужин к Мендельсонам. Что он за еврей, раз не знает, что в хасидский дом французские конфеты не приносят? И что она за еврейка, раз отказывает ему в такой любезности — принять то, чем он хотел поделиться?
Он читает до позднего вечера: сначала газету, от первой до последней страницы, затем всякие буклеты, которые получил по почте и поначалу хотел выкинуть, дальше — каталог какой-то фирмы одежды с трудно запоминающимся названием. Он лежит на кровати на животе, под конец глаза у него начинают слипаться. Сверху доносится хор мужских голосов, смех, хлопают двери, пол под ногами танцующих ходит ходуном.
Все это он слышит уже сквозь сон.
Парвиз просыпается — стукнула входная дверь, в ночной тишине раздался громкий смех. Он садится на кровати, приоткрывает шторы и видит с десяток черных брюк, на них свисают слонового цвета кисти молитвенных покрывал, за брюками следуют женские ноги в чулках, но в ночной тьме их не разглядеть. За женскими ногами семенят дети с волчками и завернутыми в золотистую фольгу шоколадными монетками — такие ему и следовало подарить, знай он, что и как положено. «Счастливой Хануки!» — слышатся голоса. Но что этот праздник значит для него? Не все ли ему равно, отвоевал Иуда Маккавей Иерусалимский храм у правителей династии Селевкидов или нет? Что с того, что оливкового масла в храмовой меноре должно было хватить на один день, а менора чудом горела восемь дней? Как эти ничем не подтвержденные события могут повлиять на жизнь Парвиза Амина? И станет ли он, празднуя их, счастливее?