Их, этих табличек, две тысячи штук одна добродушная артель нашему совхозу выслала. За деньги, конечно. Чистой выплавки алюминий! Хоть тарелки из него формуй, хоть самолеты строй. И оттрафаречена на них всякая предосторожность. «Имей защитные очки», «Подбирай волосья…», «Не стой в кузове…», «Не заглатывай бензин…», «Не спи на ходу…», даже «Не при на рожон» одна попалась. Шутники-то, видно, артелями жить стали. Ну, штук шестьсот их, где только можно было развесить, развесили. Приколотили. А остальные куда?..
Поздоровались вошедшие с Бориской. «А где главный мастер?» — спрашивают.
— Болеет, — отвечает Бориска. — Просквозило на чердаке и, пожалуйста, — воспаление легких. Я без него вторую печку уж докладываю.
— Сам? Один?! — удивился Помпей.
— Один, — проглотил слюнки Бориска.
— А это для чего? — потянулся к алюминьке Антошка.
Бориска ее за спину.
Антон руки в дело, пошучивает, похохатывает… Ну и заполучил.
На алюминьке — письмена… Ножичком выбраны, кончиком или уголком стамески. Как вот на фронтовых портсигарах звезды выбирали, сердца, танки, надписи всякие. Тоже алюминий в дело шел. Простреленные котелки, кружки… Сдвинулись приезжие голова к голове — читают: «Печь № 2. Поставлена Курочкиным Борисом Владимировичем. Целина». Пониже — число, месяц, год проставлены, подпись мастера выведена и еще пять слов: «Учился у Тилигузова Ефрема Матвеевича».
— Это ты для чего? — заинтересовало лектора.
— Вьюшки, что ли, такие вставляете? — поторопился догадаться Антошка.
— Зачем вьюшки… — покосился на него Бориска. — Ефрем Матвеич в кладку их замуровывает.
— В кладку? А зачем? — по возможности ласковей — не отпугнуть бы парнишку — спрашивает лектор.
— Печи-то не век стоять будут… Ну и найдут будущие люди, прочитают… известно станет.
— Что известно станет?
— Вот жил, скажут, на заре коммунизма печник Ефрем Матвеич Тилигузов… Целину тогда поднимали для изобилья… Хорошие печи ложил людям. Помянем же его, товарищи, добрым словом из нашего светлого века. Он и для нас, старичок, потрудился, вложил свой кирпичик.
— Это кто же так задумывает? Ты?
— Я только вторую, — потупился Бориска. — А Ефрем Матвеич… Он без вести в войну пропадал… извещенье у него… Не хочу, говорит, больше без вести пропавшим быть…
— Ну, а ты свои для чего замуровываешь? — не отступал от Бориски лектор. — Ты ведь сам будущий «людь». Сам до этого века доживешь.
— Теперь-то доживу, наверно, — улыбнулся Бориска. — А вообще-то я в капкан уже попадался, с обоих стволов хотели…
И захохотал. Как взрослый, над бывшей своей ребячьей проказой захохотал. А от ответа уклонился.
— Матвеич так делает, и я — по его.
Антошка видит — дело табак, решил быка за рога брать.
— А расскажи-ка, чего это он про. Адама все тебе трактует. Ну-ка… Я ведь на три метра в землю вижу! — предупредил он Бориску.
— Это не мне… — гыкнул Бориска. — Это он с печами разговаривает. Как новую печь растоплять, так и про Адама.
— А чего… чего он про Адама? — сшевелился Помпей.
— Ну… знаете, что бог Адама из глины слепил? — спрашивает Бориска.
— Ну, ну… — прикивнул Помпей.
— А потом душу в него вдувал?..
— Ага… вдувал, — подтвердил Антошка.
— Ну и вот, как печь растоплять, так у него присказулька.
Бориска подошел к челу печи, присугорбился, слова мятые у него получаются, жеваные, как будто он трубку во рту держит. Сует алюминьку в печь заместо полена и приговаривает:
— Бог из глины, и мы не без глины… Бог душу, и мы душу… Вот тебе березовой чурочки! Вот тебе сосновой стружечки! А вот тебе и серничка. Дыши, милая, дыши, протягивай!.. Как с живыми разговаривает! — выпрямился Бориска.
— А ты — талант! — восхитился Антон. — В самодеятельность тебе надо…
— Ефрем Матвеич меня «обезьяном» зовет.
Делать больше было нечего. Лектор развернул блокнотик, Борискину запись стал заносить, а наши к машине направились. Помпей во все тяжкие вздыхает, а Антошка хорохорится:
— На три метра…
— Прекра… Прекратишь ты, концы-то в концах, свои метры? — задохнулся Помпей. — Во что ты меня перед человеком вбякал? — шепотом спрашивает.
Антошка — полководца на выручку:
— Метры не мои, — шепчет. — Так Суворов солдату определял видеть…
— Суво-о-оров, Суво-о-оров!.. — перекосоротил Помпей. — Вам с Суворовым что? Холостяки оба… выдумываете! А тут — семь душ, теща и разрыв сердца на носу. Геологи, таку вашшу…
Ну и обругал обоих по совокупности. Потом лектор подошел. Карандашиком до пуговки на Антошкиной гимнастерке дотронулся и говорит:
— Когда, молодой человек, с народом работаете, поменьше надо в землю глядеть. На людей надо глядеть…
— Зенитчик я! — вялым голосом отбрехнулся Антошка.
«Пальцем в небо ты зенитчик!» — чуть не вырвалось у Помпея. На ходу уж язык закусил… Вспомнил, что в одном расчете они сейчас, — молчком в машину полез.
А Бориска… Бориска через несколько дней в школу пошел. И вот сидит как-то под вечер на уроке, смотрит в окно: легонькие такие дымки из труб потянулись. Струечками вначале, маревцем… Потом погуще охапочки выметывать стало. Вскочил он за партой и к окошку тянется.
— Ты чего, Курочкин? — учитель спрашивает.
— Там печи… Печи мои затопили! Разрешите, сбегаю!..
— Конечно, — говорит учитель, — сбегай. Беги, Боря.
Только двери по школе заговорили.
Стоит перед домом — головенка задрана, локотки на взлете, в глазах синё. Губешки играют — и улыбнуться-то их разводит, и степенство надо соблюсти, закусываются. В окнах народ. Бабушка Максимовна присядку там какую-то устраивает, руками взмахивает, кричит.
А дымки играют, свиваются, гривами разметываются…
Богатый человек Бориска… На два дымка богаче других! И счастливый! Это для него, «голенастого журавлика», людскими улыбками окна нового дома сегодня расцвели: «Взлети, Невидимушко! Обогрей в своих дымках крылышки!»
А из другого окна, из больничного, глядит на них, на дымки, старый мастер и незваные две слезинки в ресницах таит, прихоранивает:
— Нянюшка! Запалили бы вы мне трубочку?
— Трубочку нельзя!
— Запалите, нянечка…
— Строго-настрого врач запретил!
— Запалите… Две задышечки… Счастливый я сегодня… Дымки мои по Сибиру…
…Вот я и раздумываю: «Дымки… Дымки.. Не на сберкнижку их, не под замок, не в карман, не в мешок… Да чего там! — в горсти подержать нечего, а у одного крылышки-то, локотки на взлете, у другого — серебринка слезы на усах. Драгоценное оно, это счастье, которое без волкодава на белом свете живет. Трудовое! Мозольное! На весь народ поделенное и себе с избытком».
Ну и еще про Антошку.
Заходил он к Матвеичу на квартиру — божка определить. К какому виду святых его отнести. Пригляделся когда — что за дивушко?! У «божка» партизанская красная лента наискось папахи обозначена, и громадную с крышкой трубку «святой старец» сосет. Щурится он на известного нам зенитчика, и трепетно тому: а ну как вынет сейчас трубку изо рта и спросит ехидным голосом: «А вы, молодой человек, лично Библию читали?»
Колодцы роет сейчас наш «геолог». До двадцати восьми метров дошел, а воды все нет. Там он в висячей бадье на дне этой скважины и задумался: «Как дальше жить буду? По суворовским, значит, присловьям или заочником куда устраиваться?»
1964 г.
СТОИТ МЕЖ ЛЕСОВ ДЕРЕВЕНЬКА
Летописцем Илью Стратоныча недавно прозвали.
По выходе на пенсию задумал он историю родной своей деревни написать. Сорок лет бессменным сельсоветским секретарем отбыл — всякое событие на памяти, всякий житель перед ним, как на блюдечке, — кому же, если не ему, этим делом заняться? Завел себе дюжину клеенчатых тетрадей, авторучкой вооружился, очки сменил, ну а прозвище «Летописец» народ ему сочинил.
И скажите пожалуйста!.. Самое безвредное занятие себе старичок придумал, самую неответственную нештатную должность избрал: ни штрафа, ни взыскания от него, а на людей между тем сдействовало. Затревожились. Заподумывали. «А под каким видом-образом я в эту самую Стратонычеву летопись угадаю? А вдруг перед потомками и перед грядущими поколениями оконфузит?» С этой мыслью на свою жизнь заоглядывались, свои поступки-проступки применительно к летописи соразмерять начали.