— Стрелял, — кивают. — Песцу в ушко попал.
— Приласкался ли к нему Четвертый Дунайко?
— Приласкался. Погладил Ленин его.
(Дунайко в соседнем стойбище оставлен был. Пусть в светлой вере умрет Темный Ненец, дружинник Индейко.)
Под утро забываться стал.
— Владимир Ильиць… Дунайко собака хоросая… хоросая… хоросая…
Похрипит, побулькает грудью и вдруг — песня:
Винтовоцька, бей, бей,
Винтовоцька, бей!
Вихри враждебные снятся. Снятся до смертного часа старым бойцам.
— Скоро-скоро отряд ходи, Миколка! Индейко стрелять будет!
…Второй месяц пошел, как я дедушкой Нянем зовусь. И с ненцами, и с хантами, и с татарчатами передружился, и с селькупами. Теперь уж про себя песни слышу:
Дедко Нянь, дедко Нянь,
Нам воробушка достань.
А где я им в Заполярье достану воробушка?.. Смейтесь, огольцы этакие. Индейкиного внучка, однако, наособицу отличал. Сидим как-то в моей дежурке, и лепит он по памяти своего дедушку — Темного Ненца. Мне, ясное дело, любопытно. Вдруг задает мне Петрушка такой вопрос:
— А почему нельзя Ленину в малице? Почему заругался Иван Иванович?
Как ему объяснить?
— У скульптора, — говорю, — он без малицы отлит, и неправомочны мы…
— Не был он в тундре! — загорячился, заобижался на скульптора Петька. — Разве правильно это: в одном пиджаке, голова непокрытая… В тундре так никто не живет. И Ленину так нельзя.
А что, думаю… Может, им, ненцам, действительно нехорошо, несвычно в таком одеянии Ильича видеть? И не только для глаза — для сердца ущербно. Даже совестно, может быть. Ведь, ишь, говорят: «Разве иссякла тундра мехами?»
С этой догадкой отвечаю Петрушке:
— А ты вылепи его в малице! По-вашему, по-тундровому… И будет вериться всем: хорошо ему в тундре, тепло, родной и домашний он здесь человек. Олешки на север идут — он им вслед глядит, олешки с севера — он нарожденных оленят считает…
Не успел я досказать, схватил меня Петрушка за руки: губешки приоткрыты, побледнел, сполох в глазах…
— Пойдем! Пойдем, дедушка Нянь!.. — тормошит меня.
— Постой… Погоди, — выручаюсь я от него. — Куда пойдем?
— К памятнику. Посмотреть хочу!
— Завтра бы, Петушок… Поздно уж…
— Сейчас, дедушка Нянь!
Ну, оделись мы с ним, спустились на крыльцо и прямо под сияние угадали. Взыграло — полнеба горит.
У ненцев ни в сказках, ни в песнях про красоту эту дивную ни словечка не сказано. За обыденку им. А у русских старожилов сочинилось. Дни в это время коротенькие становятся, вот иная бабушка и догадывается: «Линяет солнышко, роняет перышки… Летят в полуночи, извиваются, и чудны светы с них изливаются: девушке-Весне — на сарафан, красну Лету — на узорчатый кафтан, Грому ярому — на радугу-дугу, Ване малому — сказал бы он «агу».
У таежных охотников своя песенка: не спят-де в такой час глухари. Со всех суков, со всех вершин тянут они свои шеи к сиянию. Бородки будто да брови на этом свету себе румянят-закаливают. А в сказе опять говорится, что это жар-птицы токуют. По-всякому наслышишься.
Стоим мы с Петькой перед памятником, а сполохи по нему струят, струят. И вызеленит его, и выкраснит, и серебряным маревом высветит. Петька свое выискивает, а я думаю.
Далеконько же, думаю, ты, Владимир Ильич, заселился. Ни от оленеводов, ни от геологов не отстаешь… Да что говорю: ведешь их!
Не успел додумать, ка-а-к высвистит да взгудит, да взвоет неведомо какое чудовище на правом берегу, аж содрогнулись мы с Петькой. Обернулись — снега горят. Хоть перекрестись — снега горят!
И тут-то как зарыдает по местному радио вне себя от восторга:
— Бра-а-атва-а! О-олухи сонные!! Третья буровая газ дала-а-а!
Одно окно светом откликнулось, другое… Через минуту весь поселок огнями сиял. Двери по морозцу заскрипели, в гаражах пускачи на вездеходах затрещали, рыбокомбинатский гудок не в пору взревел. А тут и народ… Что подкуренная пчела взроился.
Набежал на нас с Петькой главный геолог, стиснул моего нулевика за ребрышки, вскинул над головой и без складу-мотива запел:
— За-а-апомни этот миг, ма-а-алый!! Засеки миг! Студеная твоя земля великое тепло народу отворила! Вот оно, твое «второе солнышко»!
Пока он Петьку кружил да подкидывал, приметил я, что не в унтах наш главный из дому выскочил, а в ночных шлепанцах. Вот до чего! Отпустил Петьку, к памятнику подшагнул:
— Товарищ Главный Геолог!.. Газ!
Больше ничего не выговорил. Всхлипнул, полбородой закусил и помчался в своих черевичках к гаражу.
У моря студеного сполохи, сполохи. За Тазом-рекою горят-золотятся снега… Сказка, быль ли? Обронило ли солнышко еще одно перышко? Стоит Ильич с двух сторон осиянный. Отсверки по нему, блики, зарницы.
— Он улыбается, дедушка Нянь! — дергает меня за рукавицу Петрушка.
— Ага, — подтверждаю. — Как не улыбаться… Олухами по радио обзываются, по морозу в шлепанцах бегают, без мотива, по-шамански, поют, бородой слезы вытирают, а ведь он, Ильич, смешливый. Даже бронзовый не выдюжил… Потом, слышал, Главным Геологом его называют? Геолог, а тут, открытие…
— Ленин не геолог! — замотал головенкой мой нулевик.
— Геолог, Петя, — говорю. — Такие драгоценности в людских сердцах разыскал!.. Ну да подрастешь — узнаешь. Пошли спать.
Весь режим мы с ним в ту ночь нарушили. Ответственности, верно, мне нести не пришлось. Газовый фонтан всех побудил. Да и на второй день от занимаемой должности «Нянь» освобожден был. Прежняя выздоровела. Шепнул ей, чтоб Петрушку не притесняла, искра, мол, в нем, и распрощался со своим «интернационалом».
Перед отъездом захожу в сторожку — лепит мой Петя, поет:
Сейчас маленький, маленький Тибу,
Подрастет — вожаком в упряжке пойдет.
Держись за нарту, дедушка Ленин:
Быстроногий Тибу-олень.
Ну, и другое прочее в своей песне выдумывает.
Заглянул я ему тихонько через плечо — Ленина лепит. В узорной малице Ильич, в откидном капюшоне. Улыбается. Лакомство олененку подносит: Тибу-Попрошайке, по-видимому. А тот коленца свои у него на груди сложил и всей своей принюшливой сопаткой торопит: «Скорей, Ильич!»
Стою, шепчу над стриженой черной Петькиной головой:
— Не оленько твой авка-сиротка на грудь Ильичеву копытца сложил — то народ твой, былой горемыка и пасынок, к великому верному сердцу припал… У великого сердца воскрес…
Петрушка обернулся:
— Чего рассказываешь, дедушка Нянь?
— Чего рассказываю?.. Талану твоим пальчикам желаю, Петушок. Не напрасно, знать, разбудил тебя олененок… пошептал в ушко.
1966 г.
СКАЗАНИЕ О РЕКЕ И ЕЕ КАПИТАНЕ
Старому капитану
Вронскому Владимиру
Александровичу
посвящается
На носу корабля в этот час голосисто и людно. С борта левого — солнышко, к борту правому — тень.
Косячок молодежи, забросив костяшки и карты, полуфронтом обсел говорливого старичка-северянина.
— Всея тайги старожитель, — достойно представился он паренькам. Ребята прицыкнули на «Дуняшку с Песней» — так был прозван взволосатевший владелец крохотного, но пронзительного радиоприемничка — и теперь без помех внимают в два уха покатой и скорой, как мелконький бисер, речи приобского дедушки. Или годы к тому старика понуждают, иль воистину неистребимо оно, это племя ведунов и балясников, неуемных, неутомимых этаких бахарей… Не нами примечено, но редкий вид транспорта обходится без нештатного своего краеведа, в меру и без меры прославляющего родное гнездовище. Даже будучи к авиакреслу привязанным — не помолчит.