Ну и опять давай они скворцов со всего леса сзывать. Я к той поре толстый стал. Еле-то-еле совладали они вытащить меня. Добрался я после того до вашей Веселой Гривы и стал тут жить. А поскольку выпала мне судьба в лесу воспитываться — пошел я работать лесником. Так-то вот.
— А скворца ты, дедо, после того видел?
— А как же!.. Частенько видаемся. Он уж теперь не сердится. Я еще от дупла кто знает где иду, а он кричит: «Здррастуй, Беррестышко!»
При этом в такую дудочку губы сведет и до того чудно под скворчиное горлышко подделается, что ребятишки неделю после чивирикать на разные голоса будут Это его «Здрррастуй, Беррестышко!».
Застанет, бывало, Берестышко кого-нибудь за самовольной порубкой в лесу, по ручке с лесонарушителем поздоровается, глазок свой в него вонзит и спросит:
— Значит, посиротил земельку?
— Какую земельку? — вроде не понимает лесонарушитель.
— А на которой живешь, голубок!
— Дык… Дак… Кузьма Лексеич… Оно самое… — запереминает язык нарушитель, — нужда, во-первых, а во-вторых, подумалось, лес по дереву не плачет… Как и море по щуке.
— Про море я тебе не скажу, — насторожит пален Берестышко, — а про лес ты, голубок, врешь! Плачет он… А коли надобность, ты бы меня спросил. Срубил бы ты лесину — я бы тебе спасибо сказал. Да еще денежку в лесничестве для тебя выпросил бы. Вон ее, санитарной рубки, сколько! Подальше только ехать надо.
Это он так разговаривает с тем, кто по неразумению топору волю дал.
Который же постоянно в лесах пакостит, с тем у него другой разговор находится. Опять же по ручке поздоровается, химический карандаш из кармана достанет. Тут же форменную бумагу составит.
— Распишись, голубок! — предлагает.
«Голубок» и заворкует. На всякие выверты… Уговаривать Берестышку начнет:
— Стоит ли нам грех заводить, Кузьма Лексеич? Да нам с тобою добра не пережить. Давай уж как-нибудь ладком-рядком это дело согласим.
Ну, и тут кабанчика Берестышке обещать зачнет. Или овцу. Кто, опять, овчинами на полушубок его соблазняет.
Только зря это! Берестышко высоко свою службу понимал.
— Я, — скажет, — милки мои, не вам и не начальству служу. Я вашим внукам служу да красоте земли еще.
А чаще так говорил:
— У тебя одна мать, а у меня две.
— Как то ись две? — заудивляется порубщик. — Ты все притчами, Кузьма Лексеич, говоришь.
— А вот и не притчами! Ты до сивой кудри дожил, а она тебе и не вприметку, вторая-то мать… Земля-то зеленая… Всемилая наша…
И тут к такому разговору подойдет…
Родная мать, мол, песенки над твоей колыбелькой пела, сладким молоком вскармливала, имечко дала, русую головушку расчесывала, а стоило тебе сделать первый шаг, как вторая мать — земля ласковая — подошевки твои розовые целовать принялась. Первая в погремушку гремит, а вторая голубую стрекозу на мизинчик тебе садит. Ты ее изловить хочешь, а она — порх! И запела крылышками. И поманила тебя… «Иди-ко, голубок, гляди-ко, голубок… много див у твоей Зеленой Матушки про тебя наготовлено. В грудку — дыхание свеженькое, сквозь цветы да мяты процеженное. Животу да язычку-лакомке — земляники, малины да любой сладкой ягоды, глазам — жар-птицы, полянки лесные, ушам — соловеюшки звонкие». Кропят твою голову ее чистые дождички, мужаешь ты под ее резвыми громами, растешь, крепнешь, зорче становятся глаза твои… Вот у первой твоей матушки и морщинки на лице обозначились, и седые струнки по косам потянулись, а вторая что ни год все моложе да красивее перед глазами твоими является. Цветет она лугами, зеленеет лесами, порхает красной птичкой, снует веселой рыбкой, прядает вольным зверем — солнышко, звезды и радуга ее охорашивают, синие ленты рек ее украшают.
И все это — от голубенькой стрекозки до молоденькой апрельской зорьки — для радости глаз твоих, для тихого ровного счастья твоего цветет, человек.
Придет час, не пустобайкой зазвенят в тебе петые-перепетые слова: «Мать земля моя, Родина», — присягой зазвенят, и двум матерям станет биться твое просветленное сердце.
Обидят вторую — в бой пойдешь. Согрубят им — ты заступничек! На красоту и счастье ихнее кто замахнется — ты того за руку схватишь, остановишь!.. А надо — и кровь, и жизнь отдашь.
Вот какие у нас с тобой матери, голубок! Родимая и Всемилая.
Порубщику после такого разговора и дар речи закупорит.
Слюнявит он Берестышков химический карандаш об затверделый свой язык и расписывается.
Приезжает одно лето Берестышко в район и докладывает старшему лесничему:
— Так и так, Никифор Яковлевич… Лес на Веселой Гриве поспел. Приметил я с пяток лесин, у которых не в пору верхушки желтеть начали.
А желтая верхушка на летнем дереве — первая примета у лесников. Дай такому лесу еще несколько лет постоять — зачернеет он сердцевиной и вовсе сохнуть начнет. А ведь не для червяка рощен.
Поблагодарил старший лесничий Берестышку за его службу и говорит:
— Загудит нынче Веселая Грива… Городскому леспромхозу уж порубочный билет туда выписан. Скоро в твоем обходе, Кузьма Алексеевич, целый поселок построится. Казахи туда едут. Семей тридцать, однако… Так что — встречай и привечай.
— А они, — спрашивает Берестышко, — рубили лес когда, казахи-то?
— Не беспокойся… — старший лесничий говорит. — Еще нас с тобой поучат.
С неделю время после этого разговора прошло. Смотрит как-то Берестышко: что за полурота против его избушки с тракторной тележки спешивается? Они… Казахи. Только без семей. Мужчины одни. Подходит к Берестышке здоровенный мужчина, в годах уж… Подает руку, себя называет.
— Галим Сабтаганов — десятник.
Берестышко тоже ему отрекомендовался.
Предъявил Галим порубочный билет и говорит:
— Указывай, Кузьма Алексеевич, где нам тут поселок себе заложить.
— Поедемте! — говорит Берестышко.
Через месяц стояло на том месте тридцать срубленных и промшенных домиков, тридцать первый — под магазин, амбарушка, начаты были пристройки для скота, колодец.
И завизжали, запели на Веселой Гриве пилы, зазвенели топоры, завздымалась первая, легонькая пороша под хлесткими гонкими стволами чудо-берез. На нее же, на порошу, скатилась и Берестышкова слеза. Знает, твердо знает, что сводить лес надо, не гниль же из него разводить, а вот ранит сердце — и что хочешь делай! К весне высились тут штабеля делового и полуделового кряжа, стояли многорядные поленницы дров, кое-где облеживались вороха сучьев.
И вот… В мае месяце это дело было. Пустил кто-то по Горелому болоту пал. Посреди болота открытая вода… Сюда огонь дошел и сгас. К краешкам дымки подбивать стало. А тут ветер погодился! Как рвануло, как выметнуло огонь, и пошло пластать по верховой осоке. К болоту кустарники всякие прилегали, чернотал. Трава тут из-под снега вышла слеглая, плотная, ветрами ее продуло, солнышком насушило — только треск, да гул, да рыжий дым пошел. За кустарниками глухие осинники начинались. Охватил их огонь клиньями с двух сторон и жарит. Казахи трактор свой завели. Гусеницами подступы к своей заготовке обминают, лопатами траву секут…
Тут и выскочила на них лосишка с двумя лосятами. Увидела людей — да назад. А там огонь… Она опять поворот! Люди расступились… Проскочила она с одним теленком, а второго не видать. Стали разыскивать — из-под самого огня почти выхватили. Лежит он — глазки напуганные, и всей шерсткой своей сотрясается. Нога у него повреждена оказалась. Не то сам в суматохе обо что стукнулся, не то матка на повороте копытом пришибла. Что со зверяткой делать? Подогнали казахи телегу, положили его на соломку, припутали вожжами, чтобы не ускочил, и повезли в поселок.
Дней восемь он пролежал — полегчало ноге. Вставать стал. Заприступал на нее полегоньку. Поили его коровьим молоком. Нальют в бутылку, соску на горлышко натянут — и чмокай, Кырмурын. Кырмурыном его прозвали — «горбоносый», значит, по-нашему. Ребятишки не отходят от него: тот бутылку молока тащит, другой — в диковинку он им. Через месяц нога у него совсем отошла. Такой резвый сделался, такой балун — и старого, и малого распотешит. В середине лета стал он осиновые да ивовые прутики подъедать. Уйдет к болоту, поест там — и в поселок, на отдых. Приляжет где-нибудь в тенечек — поспит. Пить захочет — в лошадиной колоде вода. После этого играть начнет. В беги с ребятишками забегать. Те, значит, кинутся всей гурьбой в одну сторону, порядочно уж отбегут — он им вслед смотрит. Потом заперебирает, заперебирает ушками да как вскозлится со всех четырех. И моментом ребятишек обгонит. И вперед уйдет. Они завернутся, и он завернется. Забава детворе! Хохочут, гомонят… И вприсядку, и вприпрыжку пойдут. А Кырмурын остановится и тоже вроде присмеивается: нижней губой шевель-шевель… Хохоту на поляне гуще. Другой способ: сопатку вздирать начнет. В гармошку соберет ее, ноздри раздует, а зубы наголе окажутся. Улыбнулся вроде… Ребятишки попадают на траву, пятками по земле колотят. «Вайеченьки!.. — кричат. — Сдаемся, Кырмурын! Не смеши больше…»