Верст тридцать отсюда проедешь, начинается богатая степная земля — Казахстан. Течет сквозь нее река Ишим. Пароходы по Ишиму не ходят, осетров в нем не ловят, немудренькая, одним словом, река, а вот полюбилась же она вольному русскому дереву — березе! Кругом уж степи неоглядными коврами расстилаются, а по ишимскому нагорью все бегут и бегут белоствольные рощи да перелески.
Каждый год ветер-полесовщик своими горстями разметывает вдоль Ишима-реки березовое семечко. Ишим — он излучинами течет, вилюшками. Местами такую петельку завернет, что десять верст по нему проплывешь — на сто метров вперед продвинешься. Чуть не сольется руслами: в одном рыба плеснется, в другом рыбак вздрогнет. Берега такой петельки заселило белоногое березовое озорство. В кругу гектаров восемьсот пшеницы желтеет…
Вот у одной такой излучинки на берегу Ишима в усадьбе целинного совхоза и родился Ермек Сабтаганов. Мать у него работала в столовой, отец был электриком. Когда сровнялось Ермеку полтора года, увезли его родители к дедушке Галиму и бабушке Асье. У них он и стал жить.
Да… Были когда-то и на Веселой Гриве березы-девчушки… Только сейчас лучше не поминай про это. Обидятся, братец ты мой, заворчат! Какие мы тебе, скажут, девчушки?! И расскрипятся старые лешачихи, и раздосадуются.
Жил о ту пору в Веселой Гриве Кузьма Алексеевич Пятков. Был он большим охотником с берестой возиться. Посуду всякую из нее вырабатывал. И под квас, и под ягоду, и под домашний цветок… В этом случае даже узоры каленым шильцем выжжет. Коньков, петушков из нее вырезал, деготь гнал, плащи непромокаемые из нее кроил, и красил, и кудрявил ее, и даже в лапти вплетал.
При этом поговорочку имел: «Влезу на горушку, обдеру телушку: не дай мне кожи-яловины — дай берестышка».
Ну и допросился… Фамилию его постепенно забыли, имя-отчество не часто употребляли — стали звать его Берестышком. Берестышко и Берестышко!..
В Веселой Гриве он после японской войны появился… Без глаза оттуда пришел. Землю пахать, конечно, не большая помеха, а только лес его почему-то больше заманивал. Поступил он в лесники… Выдали ему форменный мундир, ружье, лошаденку, лесу на избушку отпустили. В обход ему эта самая лесная Веселая Грива досталась, а потом поселился он у нас в деревне. Отсюда, говорит, хоть горой поезжай, хоть под горой, хоть лесом — все равно в лес угадаешь. Оно и правда… И опять же я про свой лес скажу. В сказках да былинах что ни место, где про лес упомянуто, то и «дремучий» он, то и «не темны-черны леса всколыбалися». Наш не такой: светлый он, прострельно-звонкий, лепетливый!..
К тому времени, о котором дальше сказывать буду, Берестышко наш совсем уже дедушкой стал. Старуха у него померла, детей не нажито было — один остался. Один — да не без радости… От народа ему почет да уважение. От соседушек — по хозяйству помога. Сельсоветские дела решать начнут — он там нашим депутатом выбран. Только первой и неразлюбимой жалью лес ему остался. Идет по нему, бывало, легонький, сухонький, востропятый… Шаровары на нем из белого льняного полотна, такая же гимнастерка, ремешком подпоясанная. На голове — мятая, гнутая, линялая шляпа. Дегтем она травленная, дождями сеченная, градом битая, кострами копченная, колесами перееханная, скворчатами усиженная — в каких она переделках за сорок лет не побывала! Идет он по белоствольному раздолью, и не враз ты его от берез отличишь. «Японский» глаз ущурен, а живой, голубенький, доброй незамутимой радостью вокруг себя брызжет. Бородка у Берестышки в клинышек сведена, а усы — саморостом, как им любо, так и распушиваются. Нос широкий и в подвысь смотрит. Все ветра приветствует! Через это лицо у Берестышки всегда удивленное и по-ребячьи доверчивое. Встретишь его в лесу — то горсть какой-нибудь травы он насбирал, то снизку грибов тащит…
Другая радость у Берестышки была — тополя.
На нашу Веселую Гриву заезжий народ частенько дивится. Вот лешаки так лешаки, говорят. Доподлинные!.. Это к тому, что у нас не осталось дома, возле которого бы три-четыре тополя не росло. Кругом лес, и в середке лес! Вот и дивятся…
Первый тополь Берестышко против своей избушки в огороде посадил. Лет через семь наградил он черенками соседей. А потом уж и Берестышков тополь опиливали и соседские — образовалась у нас от одного корешка целая тополиная улица. Летом идешь деревней — тень тебе лысину от солнечных ударов оберегает, бравый дух дыханье твое бодрит, и мило глазам твоим. Не закрывал бы их!..
Вот Берестышке и приятно было.
«Умру, — думает, — не сразу меня забудут… Тополя-то пошумят в мою память, погудят, пошелестят!..»
Третья радость у него была — ребятишки да сказки. Не какие-нибудь там дедами насказанные, а свои — Берестышковы. Возьмет самый заурядный случай и в такие узоры его изукрасит, так быль с выдумкой перепаяет, что только сиди да покрякивай. И мухомор, и пчела, и окуневый глаз, и кукушкино яичко — все у него на свои особые голоса заговорит. Болотная кочка — та чего-нибудь мокрыми, моховыми губищами бухтит-квачет. На всякие изломы да извороты язык свой приловчил… Ребятишки другой раз спрашивают:
— Как это ты, дедо, всякому зверю-птице подражать научился?
Завздыхает Берестышко. В уголок отвернется и будто бы даже всхлипнет. Потом табакерку достанет, нос заряжать начнет.
Ребятишки ждут. Окинет их ласковым голубеньким глазком и поведет:
— За неволю, голубки мои, научишься… Вы вот при отце-матери безотлучно находитесь, а я до пяти годов у скворца Дразнилы в дупле жил. От него чего не переймешь!.. На все голоса птица.
Нынешних ребятишек разными там баба-ягами да кощеями не проведешь быстро-то… Ну и тут кто-нибудь не доверится, сфыркнет.
Берестышке того и надо! Примется удостоверять:
— Маленький тогда я был. Несмышленыш совсем… Вынесла меня сестренка, нянька моя, на лужайку, на свежий ветерок. Положила на одеялко, а сама убежала цветочков мне для забавы нарвать. Я тем временем уснул. И уследил меня Коршун Вострый Глаз. Подхватил за рубашонку и потащил в гнездо свое коршунячье, коршунят своих, большеротых обжор, полакомить задумал. Я сплю. Так то есть храплю, что в облаках дырки просвистываются. Укачивает меня на рубашонке-то. Теплым ветерком обдувает. Ни комар тебя, ни муха не тревожит — благодать! Потом чую, дыханья мне не хватает. Воротником горло перетянуло. Как заревел я на всю поднебесную — у коршуна лапки-то и сдрожали… Я и полетел без парашюта… Если бы не рубаха из «чертовой кожи», разбился бы на мелкий дребезг. Зацепился я ею за сухой сучок и повис на березе. Напротив меня дупло виднеется. А в дупле скворец Дразнило со своей скворчихой сидят. И оба впроголось ревут… Посиротила их хищная зверь-рысь, поприела ихних детушек скворчаток. Плакали они, плакали — скворец первый перестал. Вытер слезы, высморкался и говорит скворчихе:
«Новых скворчат нам теперь не завести — осень близко… Давай возьмем, старуха, этого парня на прокормленье!»
Созвали они скворцов со всего леса, и кто за волосы меня сгреб, кто за рубашку — тащат в дупло. Втащили и замяукали на разные голоса. Дразнило первым делом червяка мне разыскал.
«Ешь, говорит, наводи тело. Червей нынешний год не обери-бери… И жирнющие…»
Ребятишки глаз с Берестышка не сводят. А он опять вздыхать начнет.
— Ну, и ты ел? — не вытерпит какой-нибудь.
— А куда же ты, голубок ласковый, подеваешься? — разведет руками Берестышко, — Ел… И жуков ел, и стрекозу, и метличков — одной лягухой только брезговал.
Вздохнет. А у ребятишек сто один вопрос на языке:
— Как же ты зимой?.. Они ведь в теплые края улетают.
— Улетают! Верно, голубок, говоришь. И мои улетали. Только перед отлетом усыпил меня Дразнило. Такое «баю-баю» мне запел, что я как на третьем колене уснул, так до свежих червей и не просыпался.
— А как же ты не замерз?
— Дак они же меня с головы до пят пухом да мохом укутали!
— А как ты опять на земле очутился?
— Рассердился на меня Дразнило… Пять лет они собственных детей не выводили — все меня вскармливали. Я уж в ум стал входить… Примечаю, что скворец частенько по заплечью у меня шарится. А когда и ниже спустится. Раз как-то полазил и давай меня честить! И такой-то я, и сякой… «Мы со скворчихой, — кричит, — недопиваем, недоедаем, ни дня, ни ночи покою не знаем, у меня уж и темечки поседели через твою ненасытную утробу, а у тебя ни крыла, ни хвоста не растет!.. Прочь из моего дупла, поросенок неблагополучный!»