Оно бы, может, и без большой огласки обошлось, кабы не теща. Демьяныч, видишь, решил поросенка для приманки взять, а теща напоперек:
— Люди — в дом, а ты — из дома… Охотничек, чтоб тебя собачки по мелкому клочку растаскали!
Да поросенка-то нарастяг: Демьяныч — к себе, теща — в свою сторону.
Ну, крик с визгом и перемешался. А тут уж сам догадывайся…
Опять, значит, потеха будет. Только Демьяныч в этот раз оберечь себя малость решил. Надоело ему одному в пустострелах — прораба Щеняева с собой сманил. Тот парень молодой, недавно только из училища, не знавши-то Аркадия Демьяныча, и рискнул: поучусь, мол.
Пошли. Только до плотины добрались — навстречу им Кешка с ружьем.
— Возьмите меня с собой! Я сорок восемь из пятидесяти возможных весной выбил… Все патроны сегодня картечами зарядил. Десять штук с картечами.
Аркадий Демьяныч оглянулся на всякий случай через плотину, поросенка наземь опустил и Кешке напрямую:
— Вам что, юноша, жить надоело?! Да осмысливаете ли вы, со своим понятьем, что такое вол-чи-ца?
Сказал эдак-то и замолчал: ощути, мол.
— Что — волчица? Зверь волчица…
— Нет, юноша… Нет и нет! Волчица, допрежде всего, самая свирепая и самая верная мать… Она без пощады, обчертя чем попало голову, не исповедывая ужаса, мстит за своих детенышев. Это, так сказать, рядовая волчица. А у этой, с которой нам сегодня предстоит посмотреть в глаза друг другу, у этой волченят или цыгане забрали, или они сгорели, когда весной палы шли. Она сейчас в таком обескуражье находится, что не только вы, добрый охотник у нее нижайшего пардону запросит. Она отчаянная, клыки крови жаждают, пепел волченят сердце ей жгет.
— Да уж не заест, поди… — перебил его Кешка.
Прораб Щеняев то ли алебастр как следует с лица не отмыл, то ли Демьяныч его отбелил своей речью эдак. Стоит — ровно из монастырской кельи выпущенный.
А Кешка снова просит:
— Так у нас ружья, Аркадии Демьяныч!
— Что ружья?! Ружья ружьями, а где порука, что завтра из этих стволов мы не будем палить над вашей молодой могилой?
— Да уж не заест, поди…
Демьяныч в этот момент взглянул на прораба Щеняева:
— А вы даже после работы не умылись, Геннадии. Все лицо в алебастре.
— Нет, я умывался…
— А-а-а… — протянул Демьяныч. — Тогда ясно… Так, говорите, не заест? — повернулся он опять к Кешке. — Так-так, молодой человек, Вон и известный охотник, профессор Мантейфель, такое же ручательство даст. Волк, пишет он, за всю предбывшую историю настолько затравлен человеком, что не смеет на него нападать. И я тому Мантейфелю обязан верить. Я его лично знал. Но волк-то Мантейфеля не читает! Здесь у вас, в Сибири, я слышал громадную массу рассказов, что он все-таки нападает. И даже кусаных лично встречал. — Демьяныч, не останавливая речи, взглянул опять на Щеняева. — Как это объяснить? Так это объяснить! Сибирь заселялась позднее, и сибирский волк меньше террору перенес, чем, скажем, подмосковский, кругкиевский, древний греческий, царьгородский и других держав волки.
Колесил, колесил так-то, растолковывал Кешке, как волка на иностранных языках величают. А подпел все-таки к тому:
— Нет, юноша. Живите, резвитесь, как говорится, на воле… Рисковать вашей свежей юностью я не могу.
Поросенок на этом месте схрюкал, а Демьяныч такое на лице изобразил — действительно поверишь, что он на верную смерть идет. Морщины на лбу до того напружинил, что аж загар на них побелел. Залысины отпотели, блестят, белесые брови двумя колосками над переносицей легли, шевелят усиками-то. Скулы отвердели, подбородок вовсе завострился, губы в червячков истончали и огорчились вниз хвостиками — совсем человек к голгофе изготовился.
Постоял он, постоял с таким видом и вялым голосом Щеняеву:
— Идемте, Геннадий. Берите свинтуса.
До колхозных амбаров вместе дошли.
— А можно мне посмотреть, как вы засаду будете устраивать? — спросил Кешка.
— Это — пожалуйста, юноша… поучитесь.
Прошли еще немного. Демьяныч углядел ловкое место, разложил снасть и начал:
— Что нужно для засады? Ружья, поросенок, мешок с дырочкой, длинная веревка, короткая веревка и бесстрашность. Делаем мы что? Нашариваем в мешке заднюю поросячью ножку, обвязываем ее длинной веревкой… Тэк-и… Другой конец этой веревки пропускаем через дырочку мешка наружу. Ясно, для чего мешку нужна дырочка? Вижу, что ясно. Дальше… Короткой веревкой завязываем мешок и подтягиваем его под застреху навеса. Помогите, Геннадий! Тэк-и… На весу поросенка держим для чего?! Чтобы не страшны ему были ни волчий клык, ни огненный картечный бой. После этого охотник через промежутки времени подергивает длинную веревку. Получается что?.. — Демьяныч дернул длинную веревку, мешок качнулся, поросенок вякнул. — Получается визжание натурального поросячьего голоса. Ну вот, теперь все в порядке. Милости просим, голубушка… Запоминайте, юноша. Сгодится при возмужанье.
Кешка видит, что заделье к концу подошло, еще раз попытал:
— Я останусь, Аркадий Демьяныч?!
— Нет, молодой человек, и нет! Детям, как говорится, школьного возраста…
— Да я уже не учусь… нынче семь классов кончил…
— Все равно! Все равно. Идите к Морфею, как говорится…
— Куда?
— К Морфе-е-ю!
— Это в Союзохоте, что ли?
— Тьфу ты, господи! Ну, молодняк пошел… Морфея не знают… Сонный бог это!
Кешка двустволку через плечо переметнул, крутенько эдак завернулся и ушел.
«Сам ты иди к Морфею!.. — думал он, — Если так, я и один сидеть не струшу. Правду, видно, дедушка Михайла говорил: «Берись за дело — дело научит».
Сяду-ка я у запруды — не здесь ли у нее переход облюбован?
Нашел потаенку, устроился в ней половчей:
— Ну, Кешка! Доглядывай теперь в оба, а слушай и вовсе в два!
Эх, гармошки-то как развоевались… Плясу там сейчас, веселья!.. Частушки поют. Мастерица эта Анюта частушки складывать… Ишь, звонкая… Чу! Гуси загоготали! Стихли… Спросонок они. А перепелка старается: «Спать пора — трактора». Ну и спи. Иди к Морфею! А туману-то вот не надо бы. Ишь, на стволах капельки собираются. По туману ей, серой, ловко… Поросячье визжанье… Подергивают, видно».
Лежал Кешка, лежал — озяб. Плечишками впередерг работает, зубы «туторки-матуторки» отчакивают… Зорить уже стало — лежит парень, только и согрева у него, что пальцами в сапогах шевелит. Вдруг на деревне взахлеб, с подголошеньем взлаяли собаки. Кешка вскочил, прислушался. Лай был злой, но с жальбой… «Так лают, когда взять боятся», — подумал он и бегом бросился туда, где брехни было гуще. Собаки завидели человека, осмелели, стаей за огороды. Отбегут немного и сгрудятся — Кешку ждут, а тот вперед — ног не чует.
На малоезжей, поросшей конотопом дорожке он увидел след. Конотоп-то от росы высветливается, а где она стронута, там гуще цвет. Кешка по следу. Собаки мечутся да лают — пришлось прогнать. Вот она, узенькая, темная полоска, живая еще от звериных лап. «Труском, видно, уходила… Гордость не дозволяет перед собаками шагу добавлять».
Совсем уже рассвело. Проснулись пичужки, голоски пробуют, а Кешка все идет и идет. След, что магнит, тянет его. Вот и солнышко брызнуло… Ветерок зашептал… Березовые рощи, как зеленые корабли, стоят… Море вокруг них живое. Туманы солнышком выкрасило, а ветерок барахтается с ними, таскает их за розовые гривы. Силенки у ветерка с заячий чох, а озорства, что у пастушка-первогодка. Вот полянка… Здесь, видно, радуга плясом шла, рукавом трясла, цветным платочком взмахивала, да и обронила его. Каждая травинка в посверке от росных капелек, в искорках от солнечных лучей — миллионы звездочек опустились на землю. У цветов головки алмазами полыхают… Земляничка, бедная, застыдилась таких соседей, чуть румянчик из-под листка кажет.
Осинка стоит на отшибе.
«Чего закраснелась, девушка? Или молодой утренничек поцеловал?»
«Ой, что вы, что вы… Это я алой зорькой умывалась. Студеная она… дрожу вот…»
А щебету-то! А гомону-то! К самому небу тот гомон из горлышек звонких взвивается. С каждой ветки живой колокольчик на тугих крылышках «серебрень-цвень» выговаривает. Это на птичьем наречье земля радостная солнышко славит: