"Вот кто получит оружие! — крикнул письмоносец. — Теперь застрелите, чтоб не мучился. Подымутся села, и выйдут комбеды, прощай свет в эту темную ночь!" И сотник подошел к письмоносцу и выстрелил в лежачего, и это письмо пошло в вечность от рядового бойца революции. В селах над Пслом забили во все колокола, "было их слышно на много верст. В селах над Пслом зажгли огромные костры, и было их видно на много верст, из темноты кинулись на немцев повстанцы, пробиваясь к оружию, над ними плыли звезды, в недвижимом воздухе ярились звуки, далекие пожары, восстание, штурм и отвага, восстание!
К одинокой телеге с мертвым письмоносцем подошел Чубенко. Здесь же рядом мирные воловьи морды жевали жвачку. Зажженные свечи, привязанные к рогам, горели ясным пламенем среди великого покоя ночного воздуха. Возле письмоносца сгорбившись сидела Василиха, не сводя глаз с покойника. Чубенко снял шапку и поцеловал Василихину руку.
Письмо в вечность ушло вместе с жизнью, точно свет давно угасшей одинокой звезды.
1935
И. ВАСИЛЕНКО
ОДНОЙ ДОРОГОЙ
Семен Кулешов получил из деревни, что в ста сорока верстах от Москвы, письмо. Отец писал:
"Сема, как ты есть наш единственный сын и наследник, то мы с матерью всегда в беспокойстве об тебе. А тут еще приехал из Москвы Василий Карпыч, лавочник наш, и рассказывал, какая тяжелая там жизнь настала. В иные дни, говорит, и совсем хлеба рабочим не выдают, а когда выдают, то не больше полфунта на человека да еще лебедой подмешанный. И порешили мы написать тебе наш родительский совет вернуться в родной дом. Хоть тут тоже не мед по нынешним временам, но по крайности с голоду не помрешь. Приезжай, Семен, поживи у родителей, покедова все утихомирится, а там видно будет. Мы с матерью совсем заскучали без тебя…"
Прочитав письмо, Семен с досадой подумал: "Живут под самой столицей мировой революции, а дальше носа ничего не видят".
Ушел Семен из деревни в неурожайный год, чтоб подработать малость для голодающей семьи, ушел, когда ему и шестнадцати не было, и с той поры, вот уже десять лет, к крестьянскому труду не возвращался. Даже представить не мог, как бы ото он опять стал жить в низкой бревенчатой избе с шуршащими везде тараканами, как бы обратил все свои заботы на истощенную глинистую землю, коровенку да гнедую клячу Ваську. То, что поначалу его в заводе пугало — скрежет и лязг железа, бешено вертящиеся трансмиссии, раскаленные добела стальные трубы, от которых неслись во все стороны искры, — теперь стало родной стихией, а радости и горести товарищей по работе — его кровными радостями и горестями. В партию он по вступил, все никак не мог разобраться в партийных программах, но когда вслед за Петроградом и в Москве власть перешла к Советам, принял ее как свою, рабочую.
Время шло. Все озлобленней рвались к столице белогвардейцы, все напряженнее работали заводы, и все больше оскудевали пайки. Цех, где работал Семен, часто недосчитывался то того, то иного рабочего: слабоватый духом, ослабев телом, подавался в деревню к родственникам — хоть на ржаной хлеб с луком, лишь бы живу быть. Тощал и Семен. Родители иногда посылали ему с оказией картошки и печеного хлеба. Он делился с больными товарищами, а потом опять переходил на свой тощий паек.
За день до получения письма Семен, поднимая молот, пошатнулся и чуть не упал на наковальню. Это и было причиной, почему он так рассердился, когда прочитал письмо: не хотелось признаваться в слабости даже перед самим собой.
Но прошло три дня, и Семен после тяжелого раздумья сказал мастеру:
— Прости меня, Егорыч, больше не могу. Подамся на родительский харч. Не обессудь, совсем ослаб.
Мастер ничего не ответил, даже не поднял на него глаз.
Спустя сутки Семен уже сидел в родной хате за столом, хлебал лапшу по такому случаю на курятине и ел душистый, сладкий, только что из печи ржаной хлеб. Мать сидела напротив, не сводила с него жалостливых глаз и все повторяла:
— Кушай, сынок, кушай. Чай, наголодался там, в своей Москве. А отец, очень довольный, что сын послушался родительского совета, раздобыл кувшин самогону, разлил его в глиняные кружки и сказал:
— Главное — переждать, сохранить себя, а там, гляди, все утихомирится. За это и выпьем.
Разомлевший не столько от самогона, сколько от горячего сытного обеда, Семен прилег отдохнуть и спал до утра, до того часа, когда привычно просыпался, чтобы идти на завод.
Отец с матерью собрались в поле копать картошку. Семен вызвался идти с ними, но отец запретил:
— Твое дело — поправляться. Наберешься сил — я сам позову.
Уходя, мать сказала, где стоят чугунки.
Наступил обеденный час. Семен, успевший проголодаться, подогрел щи и отрезал ломоть хлеба. Но странное дело: казавшийся вчера таким сладким, хлеб теперь горчил. "Отчего бы это? — подумал Семен. — Уж не заболел ли я?"
Когда вернулись родители и мать спросила, понравились ли ему щи, Семен ответил:
— Щи хороши, а хлеб чего-то горчит.
— Ах, боже мой! — всполошилась мать. — Я ж совсем забыла сказать, что твой хлеб в полотенце завернут, а ты, видать, нашего поел.
Семен удивился:
— А у вас разве другой хлеб?
Родители переглянулись.
— Покуда поправишься — ты наш гость. Мы выпекли тебе хлебушка из нового урожая. А этот, что едим мы с матерью, он из малость подопревшего зерна, — объяснил отец.
— Чего ж оно подопрело? — не понял сын.
— Полежало в земле — ну и сопрело.
— А чего ж оно в земле лежало? У нас же есть амбар, — продолжал недоумевать Семен.
Отец оглянулся на раскрытые окна и зашептал:
— Из амбара, Сема, оно мигом бы уплыло. Теперь знаешь какие порядки? Оставляют только на прокорм да на посев, а прочее — отдай дяде.
— Какому дяде?
— Ну, правительству, значит. Вот и пришлось излишек закопать.
Семен ничего не ответил. Но когда сели ужинать, попросил и ему дать хлеб с горчинкой.
— А из "моего" насушите, мамаша, сухарей, — попросил он.
— Это зачем же?
— Так, — неопределенно сказал он.
Уже на третий день Семен принялся за работу: наточил затупившийся лемех; заметив, что отвальный нож погнулся, выпрямил его; в амбаре забил мышиные норы. У хаты подгнили нижние венцы, осыпалась завалинка — он пошел в лес, нарубил жердей и до вечера вбивал их и засыпал землей. Хоть отец и уговаривал его не спешить с работой, отдыхать еще, но втайне радовался, глядя, с каким усердием сын занялся хозяйством. И был озадачен, когда "наследник", покончив с работой, сказал:
— Вот это вам, товарищ земледелец, от рабочего класса.
Эти же слова сказал он и соседу, больному сердцем однолошаднику, когда помог ему привести в порядок плуг и починить хомут.
И уж совсем не понравилось отцу, когда Семен, не обращая больше внимания на "свое" хозяйство, перечинил весь инвентарь солдатки Коршуновой, муж которой как пошел на войну в четырнадцатом году, так и поныне воюет, на сей раз уже в коннице Буденного.
— Ты что же, так с них ничего и не берешь за работу? — хмуро спросил отец.
— Почему не беру? Беру. Обещали по полпуда зерна дать.
— Зря. У нас, слава богу, своего хватит с избытком. Ежели брать, так шерстью: мы-то овец не держим.
— Сейчас не об шерсти главная забота, — потупясь, сказал Семен. — Хлеб — вот что сейчас главнейшее. Не будет хлеба — не выживут детишки.
Отец с матерью переглянулись.
— Это ж какие детишки? — потемнев, спросила мать. — Ты нам ничего не писал про это. Ежели женился, так говори прямо, мы, чай, тебе не чужие.
— Оно, конечно, вроде бы и нехорошо… без родительского благословения… — пробормотал отец. — Но ежели так случилось, чего ж скрывать?.. Бог простит…
— Ты что же, для них просил сухарей насушить, для детей, что ли? — спросила мать.