Тронула руку — и обожглась колючим холодком. Ахнула, кинулась от мертвой бежать, а в дверях Алешка стоит — белей мела. За косяк дверной цепляется, в крови весь, в иле речном.
— А я живой, тетя… не убивай меня… я не буду!
* * *
Перед сумерками, через улицы, увешанные кудрявыми коврами пыли, через площадь, мимо отерханной церковной ограды, тенью шел Алешка. Возле школы, под нахмуренными акациями, повстречал попа. Шел из церкви тот, сгорбатившись, нёс в мешке пироги и солонину. Алешка, кривя губы, прохрипел:
— Христа ради…
— Бог подаст!.. — Зашагал мимо, сутулясь, путаясь в полах подрясника.
Возле речки в кирпичных сараях и амбарах — хлеб. Во дворе дом, жестью крытый. Заготовительная контора Донпродкома № 32. Под навесом сарая — полевая кухня, две патронных двуколки, а у амбаров шаги и нечищеные жала штыков. Охрана.
Выждал Алешка, пока повернется спиною часовой, и юркнул под амбар (доглядел еще поутру, что из щелей струею желтой сочится хлеб). Брал в пригоршню жесткое зерно, жевал жадно. Опамятовался от голоса сзади:
— Это кто тут?
— Я…
— Кто ты?
— Алешка…
— Ну, вылазь!..
Поднялся на ноги Алешка, глаза зажмурил, ждал удара, ладонями закрывая лицо. Стояли долго… Потом голос добродушно буркнул:
— Пойдем ко мне, Алешка! У меня есть пшеница пареная.
Успел доглядеть Алешка на горбатом носу очки тусклые и улыбку, совсем не сердитую. Очкастый зашагал, отмеряя длинными ногами, как ходулями, а Алешка за ним поспешил, спотыкаясь и падая на руки. В заготконторе вторая дверь по коридору направо с надписью:
"Помещается политком Синицын!"
Вошли. Очкастый зажег жирник, сел на табурет, широко разбросав ноги, а Алешке под нос потихонечку сунул горшок с пареной пшеницей и в полбутылке подсолнечное масло. Глядел, как двигались Алешкины скулы и на щеках его вспухали и бегали желваки. Потом встал и взял горшок. Алешка уцепился бородавчатыми пальцами за края. Всхлипнул, тряся головой.
— Жалко тебе, жадюга?!
— Не жалко, дурья твоя голова, а облопаешься, издохнешь!
* * *
На другой день во двор заготконторы с рассветом пришел Алешка. Сидел на поломанных порожках, лязгая зубами, и до восхода солнца ждал, пока скрипнет дверь с надписью "Помещается политком Синицын!" и на пороге покажется очкастый.
Солнце перевалило через кирпичные сараи, когда встал очкастый. Вышел он на крыльцо и носом закрутил.
— От тебя воняет, Алешка?
— Я исть хочу… — буркнул Алешка и глянул на очки снизу вверх.
— Сейчас мы сварим каши, но… от тебя, Алешка Попович, все-таки воняет.
Алешка сказал просто и деловито:
— Меня Макарчиха убивала, а теперь жарко, и в голове черви завелись…
Очкастый побледнел и переспросил:
— У тебя черви?
— В голове!.. Грызут дюже…
Алешка снял с головы перепревший от крови пук конопли, а очкастый заглянул в круглую гноящуюся рану на Алешкиной голове. Увидел, как из сукровицы острые головки кажут белые черви, и застонал, через крыльцо перегнувшись.
Алешка осмелел и сказал:
— Ты вот чего… ты мне их повыковыряй палочкой, а в дыру керосину налей… Подохнут черви с керосину-то?
Очкастый заостренной палочкой выковыривал из раны склизких червяков, а Алешка скулил и перебирал ногами. С этих пор и установилась промеж них дружба. Каждый день приползал в заготконтору Алешка, жрал толокно из чашки, хлебал масло, ел много и жадно и всегда беспокойно ощущал на себе пытливо-ласковый взгляд.
* * *
За прогоном, за зеленой стеной шуршащих будыльев кукурузы отцвело жито. Колос вспух и налился ядреным молочным зерном. Каждый день мимо хлебов гонял Алешка в степь пасти заготконторских лошадей. Не треножа, пускал их по полынистым отножинам, по ковылю, седому и вихрастому, а сам заходил в хлеб. Рослые стебли жита радушно жались, давали место, и Алешка ложился осторожненько, стараясь не толочь хлеб. Лежа на спине, растирал в ладонях колос и ел до тошноты зерно, мягкое и пахучее, налитое незатвердевшим белым молоком.
Как-то пригнал Алешка лошадей в степь. Долго бочился, захаживал вокруг норовистой и брыкучей кобыленки, хотел репьи выбрать из гривы и счистить с кожи присохшую коросту.
Щерила почернелые зубы кобыла, норовила куснуть или накинуть задом. Алеша изловчился-таки — цап ее за хвост, а тут сзади голос:
— Эй, Алешка!.. Будя тебе злодырничать. Наймайся ко мне в помочь! Буду держать за харч, ну, обувку там какую справлю.
Выпустил Алешка кобылий хвост, оглянулся. Стоит неподалеку хуторской богатей Иван Алексеев, смотрит на Алешку улыбчиво.
— Пойдешь в работники, сказывай? Харч у меня, как полагается, настоященский… Молочишко есть и все такое прочее…
Не подумал Алешка, обрадовался работе и хлебу, напрямки брякнул:
— Пойду, Иван Алексеев.
— Ну, являйся с пожитками к вечеру! — И пошел Иван Алексеев, мелькая слинявшей рубахой по кукурузе.
Голому одеться — только подпоясаться. Ни роду у Алешки, ни племени. Именья — одни каменья, а хату и подворье еще до смерти мать пораспродала соседям: хату — за девять пригоршней муки, базы — за пшено, леваду Макарчиха купила за корчажку молока. Только и добра у Алешки — зипун отцовский да материны валенки приношенные. Табун пришел с попаса, а Алешка — к Ивану Алексееву по двор. Возле стряпки расстелила хозяйка рядно, сели семейно на земле, вечеряют. В ноздри Алешке так и ширнуло духом вареной баранины. Проглотил слюну, стал около, картузишко комкая, а в мыслях: "Хучь бы посадила вечерять хозяйка…" Не тут-то было. Рвет и мечет баба, чу-гунами гремит:
— Ишо дармоеда привел! Он слопает больше, чем наработает. Провожай его, Алексеевич, с богом! Не нужен по теперешним временам!
— Молчи, баба! Есть две отвертки — знай посапливай! — Это сам Иван Алексеев, бороду рукавом вытирая.
На том разговор и кончился.
Не впервой Алешке работать. В отца пошел — въедливый на работу, с семи лет погонычем был, хвосты быкам накручивал.
Дня три пожил — освоился, на мельницу с хозяйской снохой съездил, на покосе сено копнил. Ночевать устроился под навесом сарая. В первую же ночь пришел под навес хозяин, сказал, вонюче отрыгивая луком:
— Ежели ты, сучье вымя, затеешься тут курить, голову саморучно с вязов сверну! Чтоб ни-ни!
— Я, дяденька, не займаюсь.
— Ну, гляди!..
Ушел, а Алешке не спится. И на вторую ночь — тоже. От работы полевой гудут ноги и руки, в спине кол болячкой растопырился, и сон нейдет. На третий день — спозаранку — прибежал в контору. Очкастый умывался на крыльце, кряхтя и фыркая.
— Ты где запропал, Алексей?
— В работники нанялся.
— К кому?
— К Ивану Алексееву, на краю живет.
— Ну, браток, надбеги вечерком. Потолкуем насчет этого.
Вечером напоил Алешка скотину, пришел в контору. Очкастый в книгах копается.
— Ты грамоте знаешь, Алексей?
— В приходском учился. Себя расписываю.
— Пойдем со мною!
Пошли по коридору. В конце на дверях мелом написано — раскумекал Алешка: "Клуб РКСМ". Чудно и непонятно. Вошел очкастый, Алешка, робея, — следом. В комнатушке портреты, флаг красный, слинявший, и ребята кое-какие, знакомые. Книжку читают вслух; покосились на скрип двери и опять слегли над столом, слушают. Прислушался и Алешка. Читали о том, как должны нанимать хозяева работников, и еще про многое разное читали. Пришел Алешка из клуба в ночь. Долго ворочался на рваной дерюжке. До самой зари настырно заглядывал ему в глаза кособокий месяц.
* * *
Говорил Алешке Иван Алексеев:
— Ты смотри у меня, сукин сын, чтоб работа горела у тебя в руках!.. Чуть замечу, что раззяву ловишь, в один момент сгоню со двора!.. Иди, издыхай на улице!..
Алешка и на покос, и на молотьбу, и скотину убирает, а Иван Алексеев руки за махровитый кушачок засунет, знай похаживает с ухмылочкой по двору.