Труднее всего говорить о себе. В нашем триумвирате я была младшая, и Катюха каждый раз, когда я представляла ей новый вариант хода мировой революции или же новую теорию личной жизни, после минутного оцепенения восклицала:
— Эх, Женька, легче, полегче!
А Шура добавляла, покачивая головой:
— Что поделаешь, у Женьки прыгающие мозги…
Мы были активистами Союза рабочей молодежи "Третьего Интернационала", — впоследствии он превратился в комсомол. Мы часто выступали на митингах нашего района, но нужно признаться, что больше всего времени занимала у нас беготня по городу. Мы буквально рыскали с одного собрания на другое и порою проникали на заседания "узкого масштаба", как выражалась Шура. По ее же выражению, мы свои мандаты "хранили в сердцах", что означало их отсутствие. Но мы уверенно считали себя неотъемлемой частью нарастающей революции и просто не могли себе представить, что нас могли бы куда-нибудь не пустить. Потому мы всегда были в курсе всех политических новостей. И тем обиднее было, что вести о том, что в Петрограде произошло и в один день победоносно закончилось восстание, которого с таким волнением мы все ожидали, пришли к нам неизвестно откуда. Во всяком случае, когда около полудня 26 октября наша троица явилась в районный комитет нашей партии, который помещался в верхнем этаже студенческой столовой, напротив института, там о взятии Зимнего, об аресте Временного правительства и о провозглашении Советской власти говорили уже как о совершившемся факте. Теперь понятно было, что очередь за Москвой, и мне на всю жизнь запомнилось, как изменила свой облик привычная, довольно чистая, но несколько затененная окружающими большими домами комната, в которой помещался районный комитет.
Людей словно магнитом тянуло сюда. Некоторые приходили, имея определенные поручения от своих заводских организаций, но многие беспартийные рабочие входили в помещение райкома с интересом, словно ожидая чего-то. И сразу шли туда, откуда доносился громкий разговор. Но сейчас даже и знакомые люди казались незнакомыми — настолько у них резко изменилось выражение лиц. Обычная дружеская приветливость исчезла, все куда-то торопились, видно было, что всех занимает что-то важное, совершающееся в городе. В этой узкой и длинной комнате внезапно стало тесно, и мы, молодые, невольно перенимали у старших деловитое и суровое выражение лица и с готовностью и волнением ждали поручений.
Часов в пять меня и еще одну, тогда мне мало знакомую, очень тоненькую девушку, с гладко причесанной черной головкой и восторженно блестящими глазами, послали на Даниловскую мануфактуру, чтобы мы на митинге рассказали о событиях в Питере и призвали бы приходить в Совет получать оружие.
Выступала девушка, пришедшая со мной. Говорила она горячо, хорошо. Я заслушалась ее. Мы жили в одном общежитии, но я раньше не обращала на нее внимания, — звали ее Люсик Люсинова. Казалось, речь ее должна была вызвать немедленный ответный подъем, взрыв энтузиазма. Но слушали ее с каким-то непонятным спокойствием. Так выслушивают весть о том, чего давно уже ожидали и что обязательно должно было произойти. И мне казалось, что на всех лицах написано: "Дело понятное, и кричать тут ни к чему". Дело, именно дело, и его необходимо делать, — говорили эти сдержанные, в большинстве женские, лица. Нам стали задавать вопросы: "Кончать ли работу сейчас или идти опять к станкам?", "Когда приходить в Совет за оружием?" Только девушки, хотевшие вступить в отряды сестер милосердия, немного пошумели, так как мы не могли им толком рассказать, где будет вестись эта запись. В районный комитет мы вернулись вечером. Оказалось, что за время нашего отсутствия образовался штаб Красной гвардии и перешел в помещение Совета, находившегося тогда в трак тире "Теремок".
Здесь, в маленькой, хорошо нам знакомой комнате Совета, я, Шура и Катя снова встретились. Они тоже вернулись, выполнив свои поручения. Но эти поручения казались нам незначительными в сравнении с происходящими событиями, и мы чувствовали себя как-то не у дел, Нарастала огромная сила, приводившая к зданию Совета все новые толпы рабочих. Мы прислушивались к гулу, доносившемуся с улицы, и повседневная работа не шла на ум. Откуда-то приносили винтовки, их тут же с жадностью разбирали по рукам. Люди уходили, возвращались, но в этом ужо не чувствовалось суматохи и бездействия первых часов после получения вестей из Петрограда. Дело, о котором, казалось, безмолвно спрашивали нас на Даниловской мануфактуре, это дело началось.
Катя читала газету, Шура была молчалива, кусала губы, шептала что-то про себя. Увидев, как из комнаты президиума вышел тот самый товарищ, который находил в ней сходство с северными девами-воительницами, она быстро подошла к нему. Видно было, что он торопится. И все же он остановился и снизу вверх, с обычным восхищением, через очки окинул ее стройную, в синей косоворотке, туго перепоясанную пояском фигурку.
— Ну, в чем дело? — спросил он с суровостью, явно напускной.
— Одной из причин гибели Коммуны было то, что ее не поддержало крестьянство, — сказала Шура отрывисто. — Мне кажется, мы слабо охватили солдатскую массу. А ведь это крестьяне в солдатских шинелях. Пошлите меня в казармы, мне кажется, я смогу сказать… — Речь ее прервалась, было видно, что она взволнована.
— Вы ошибаетесь, Шура, — мягко возразил товарищ, — с казармами у нас крепкие связи. А впрочем… я учту ваше желание!
И действительно, Шуру с каким-то военным вскоре послали в казармы. Катю посадили за отдельный стол, дали ей задание подсчитать запасы продовольствия в районе. Меня же послали организовывать санитарный пункт.
Отправились мы вдвоем. Со мной пошел секретарь другого тогда существовавшего Союза, так называемого "Союза социалистической молодежи", организации более умеренной и соглашательской. Я же была секретарем нашего Союза. В обычное время мы с попутчиком моим много спорили, сейчас шли молча.
На улице темно, ни одного фонаря. Вот и кафе, которое намечено превратить в санитарный пункт. Окна задернуты шторами и слабо светятся. Мы переглянулись.
Я толкнула дверь, и мы с решимостью и смелостью, продиктованной сознанием революционного долга, громко обратились к хозяевам и к публике и попросили очистить помещение, объяснив, зачем оно нам необходимо.
На всех лицах испуг, недоброжелательность, но ни слова протеста мы не услышали. Хозяин вежливо нам поклонился из-за буфетной стойки и сделал широкий жест — берите, мол… Не более чем через двадцать минут кафе было в нашем распоряжении, и мы начали преобразовывать его в лазарет.
Пятеро рабочих парней из нашего Союза, вооруженных винтовками, и две девушки из "Социалистического союза" привезли на грузовике койки и столики.
Бои еще не начались. Настроение в городе было тревожное, как перед грозой. И так как мы раздвинули шторы, то винтовки в руках наших товарищей бросались в глаза тем, кто заглядывал в окна мирного кафе. Винтовки эти не могли не привлечь внимания людей, враждебно настроенных.
И вот к нам в дверь, которую мы предусмотрительно заперли, резко постучал кто-то.
Я подошла к двери и сквозь стеклянную верхнюю часть ее увидела высокого человека в военной форме.
— Что вам нужно? — спросила я вежливо.
— Откройте! — потребовал незнакомец.
Я не исполнила требования, и он крикнул:
— Чем вы здесь занимаетесь?! Вы пугаете людей своими винтовками! Вы, большевики, разжигаете гражданскую войну, вы провоцируете мирное население!
Я видела, что на крик его собираются люди. До меня доносились пьяные возгласы.
Я повернулась к нашим ребятам. Лица у них были перепуганные.
— Спрячьте вы, наконец, свои винтовки!
В грозные годы гражданской войны перо и кисть художника стали оружием народа. Плакаты призывали к борьбе, они разили врагов, воспевали мужество героев. На этом плакате 1919 года художник В. Дени изобразил теплую компанию интервентов, капиталистов, генералов, очутившихся… в галоше.