Андрей Ильич понял, что жена не избавит его от неприятных объяснений, и решил сказать все, что он думает о Студенцове. И повышенный тон и резкость языка на этот раз относились к учителю и его ученице.
— Александр Васильевич учил нас везде и во всем быть в первую очередь терапевтами, считать наши удачи не по количеству проделанных, а предотвращенных операций. «Искусство хирурга, — говорил он, — не только в совершенствовании техники операции, но и в поисках путей, как эту технику сделать излишней». Такой была школа! В этот храм гуманности и истинно советского долга по отношению к человеку Яков Гаврилович внес дух хирургической удали, безудержного господства ножа. Своими блестящими операциями и шумными разговорами о новом методе лечения рака он пытается заглушить голос совести у тех, кто мыслит и чувствует иначе.
Словно не было этой страстной речи, полной горечи и протеста, Елена Петровна спокойно заметила:
— Яков Гаврилович считает тебя одним из лучших хирургов. Он говорит, что у него в институте таких нет.
Трудно было понять, рассчитывала ли она таким образом смягчить создавшееся напряжение или, бессильная отстоять свою точку зрения, сказала, не подумав, что попало. Андрей Ильич понял, что она избавляет его от неприятного разговора и, воздав должное ее проницательности, не остался перед ней в долгу:
— Может быть, у Якова Гавриловича и не очень сильные хирурги, зато он сам молодец.
Увлеченные разговором, они не заметили, как изменилась погода. Темные тучи окружили солнце и под гулкие раскаты надвигающегося грома закрыли свет. Словно силы природы этого только и ждали: налетел прохладный ветерок, порхнул по траве, по воде и всколыхнул флаг парохода. За первым порывом последовал другой, более сильный. Заколебались вербы на берегу, и склонилась к земле зеленая поросль. Дождь узенькой полоской пронесся по реке, как бы пробуя свои силы над водной стихией. В небе вспыхнула ослепительная молния, и, словно это озарение разрядило наконец напряжение в природе, полил сильный дождь. Он ложился вдоль и поперек на воду, то набегая косяком, то расстилаясь по руслу. Еще раз небо осветилось пламенем, где–то в стороне прогремело и выглянуло солнце. Все произошло со стремительной поспешностью, словно устроители представления торопились выполнить программу возможно быстрей.
Потянуло свежестью, той живительной прохладой, от которой и дышится и чувствуется легко. Елена Петровна отметила эту перемену непринужденной улыбкой и одобрительными хлопками:
— Браво! Спасибо! Все старания были приложены, чтобы не испортить наше торжество.
— И я так думаю, Елена Петровна, — приветливо отозвался кто–то из–за соседнего стола.
Она с тревожным любопытством взглянула туда, откуда донесся голос, сразу же показавшийся ей знакомым. Некоторое время она с недоумением рассматривала приближавшегося к ней мужчину в темном костюме и ярко–красном галстуке. Правая рука его была заложена назад, а левой он учтиво снимал фуражку.
— Не узнаете? — спросил он. — Нет? Может, вспомните?
Он был рад этой встрече и очень хотел, чтобы и она узнала его.
— Голос знакомый, — разглядывая его, неуверенно произнесла она, — а узнать — не узнаю. Вы что, лечились у нас?
Правая рука его все еще оставалась заложенной назад, а левая нервно мяла фуражку. И в фигуре, склоненной вперед, и в лукавом блеске глаз было что–то озорное, не сообразное с его спокойным и внушительным голосом.
— Лукаша Ивана Дементьевича запамятовали, — произнес он с любезной укоризной, — три месяца у вас пролежал. Вы же оперировали и, спасибо, жизнь спасли. Видите, жив и здоров, всем хорош, только желудка как не бывало.
Она вспомнила и с трогательной нежностью произнесла его имя: Лукаш! Так бы и сказали, ведь вас не узнаешь, вы у нас в белье щеголяли, в первый раз вас одетым вижу.
Елена Петровна дружески протянула руку и тут же невольно отпрянула, — в заложенной за спину руке был зажат букет роз.
— Вам, моя спасительница, — не обижайте, возьмите. Цветы эти я племяннице вез по случаю ее дня ангела, вдруг слышу, что у вас вроде праздника. Тут у меня, думаю, должок посолидней. Там подождут, не в этом году, в другом расквитаюсь. Поздравляю, Елена Петровна, с семейным торжеством, так, кажется, вы говорили, желаю всего, всего… Возьмите. Или погодите.
Он поспешил к своему столику, вынул из бумаги белую вазу, налил в нее воды и поставил свой подарок с цветами на стол.
— Не смею вас беспокоить, — откланиваясь, произнес он, крепко пожимая протянутую руку.
Бызает иной раз, что на душу человека ляжет накипью память о давнем событии. Забыть его нельзя, и оно годами отягощает душу. Сам по себе случай ординарный, самый строгий судья не нашел бы в нем повода для обвинения, взыскательный моралист прошел бы мимо, а человек лишился покоя. Нечто подобное случилось с Еленой Петровной в бытность ее участковым врачом.
В один из приемных дней пришел к ней этот Лукаш. Говорил он очень много, невпопад. «У меня не стало радостей жизни, все не по мне и ничто более не веселит». Изволь по такому анамнезу назначить ему лечение. Она не очень поверила больному, заподозрила, что он прикрашивает собственные ощущения и кажущееся выдает за подлинное. На всякий случай она поручила лаборанту исследовать кровь и желудочный сок больного. Из анализа выяснилось, что в крови недостаточно гемоглобина и в соке не хзатает кислоты. Сочетание подозрительное, врачу следует обратить на это внимание, но предубеждение берет верх: Елена Петровна назначает бром и готова уже с больным расстаться. У самых дверей он вдруг спрашивает ее: «Почему я, доктор, встаю по утрам разбитый, хожу будто в воду опущенный?» Слова эти сразу ее отрезвляют, она спускается с ним в рентгеновский кабинет, долго и напряженно изучает желудок, заглядывает в него гастроскопом и различает что–то вроде полипов. Неделю спустя она оперирует больного и находит у него рак. Врач сделала все, что смогла: удалила желудок, выходила Лукаша и вернула его к жизни. Многое с тех пор забылось, а память о больном, которому она не поверила и едва этим не погубила, бременем легла на совести Елены Петровны.
Она решила рассказать это мужу, как только он спросит ее. Прошла минута, другая, а Андрей Ильич почему–то молчал. Она погрузила лицо в мягкие лепестки букета, уселась удобней с твердым намерением ждать, и тут же все выложила ему.
Увлеченная воспоминаниями, она не заметила, что взволновала своим рассказом Андрея Ильича. Мысли Елены Петровны были слишком далеки, они бродили в палатах института, там, где больного Лукаша недавно возвращали к жизни.
— Мы упрекаем больных, что они недостаточно следят за своим здоровьем, — сказал Андрей Ильич, — а сами порой ведем себя более чем неосторожно.
Снова его голос прозвучал нарочито спокойно и ровно, она взглянула на него и увидела знакомое выражение сосредоточенности, взгляд напряженный и острый. «Неужели он все еще думает о том же, — спрашивала она себя, — когда же этому будет конец?» Она знала своего мужа, обычно сдержанного и вдумчивого, склонного помечтать и пофантазировать, упрямого в своих желаниях и беспомощного в минуты страдания. И боль обиды и разочарования неизменно застает его врасплох. Тревога глубоко зароется в сердце, движения станут медлительными, неуверенными, низко опущенные веки и расслабленные мышцы придадут лицу выражение рассеянности.
Елена Петровна придвигается к мужу, и ее пальцы начинают упрямо барабанить по краю стола.
— Ты говорил, что серебристый ковыль призывает нас вспомнить о природе. Сознайся, ты сейчас думаешь о другом. Вокруг нас столько любопытного, а ты умеешь все подмечать, почему бы тебе и самому не поглядеть и со мной не поделиться?
Он улыбается краешком губ, словно не позволяет себе от души улыбнуться.
— Ты обещала сегодня, — с укором звучит его голос, — не говорить о хирургии, не касаться ее.
— О хирургии действительно был уговор, но не о хирургах.
— Неужели нам не о чем больше говорить?