Ардалион Петрович посещал выставки фотографий и живописи, литературные вечера, бывал на творческих вечерах в Доме актера. Такое расточительство времени он объяснял необходимостью быть «в курсе всего», чтобы в известный момент «лицом в грязь не ударить».
Одному живописному произведению Ардалион Петрович оказал особое внимание. Случилось это после удачной защиты диссертации на степень доктора медицинских наук. В честь важного события молодой профессор повесил в спальне над своей кроватью картину известного экспрессиониста, случайно купленную с рук. Счастливый своим приобретением, он, указывая на полотна, развешанные в спальне, со снисходительным смешком замечал:
— Моя жена наслаждается фотографиями подлинной жизни, а я — вот этим страшным смешением красок… В поэзии я ищу форму, а в живописи — настроение.
Евгения Михайловна могла бы поклясться, что красочное объяснение Ардалиона Петровича и сама идея обзавестись именно этой картиной принадлежали не ему, но как отказать блистательному ученому человеку благороднейшей души в праие быть эксцентричным, чуть–чуть не в ладах с житейской правдой?
Измученный бременем, налагаемым на ученого его согражданами, учреждениями и наукой, Ардалион Петрович все чаще жаловался жене:
— До чего безрукий народ, до чего беспомощный! Навалят тебе гору книг и рукописей по различным дисциплинам и просят одобрить, похвалить. Подавай им визу ученого и обязательно с именем, чтобы он и никто другой отвечал за их прегрешения… За кого они меня принимают? Что я им, энергетическая станция?
Иногда его жалобы озадачивали Евгению Михайловну. Уверенный в том, что тяжкий крест забот о благе человечества дает ему право на сочувствие и снисхождение жены, Ардалион Петрович неосторожно раскрывал ей душу, не всегда насыщенную благочестивым содержанием…
— Трудно, очень трудно, — уверял он ее, — быть до конца добрым. Из–за проклятой ситуации гибнут лучшие начинания, благородные надежды людей… Я — раб обстановки, слуга бессердечных друзей! По их милости приходится нос по ветру держать и чутко прислушиваться к веянию времени. Тем, кто пренебрег ситуацией п не учел обстановки, лихо свернули шею.
— О чем ты толкуешь? — недоумевала Евгения Михайловна. — Объясни толком, в чем дело?
Еозможно ли изъясняться яснее и проще? До чего женщины несообразительны! Говоришь с ней о предметах высокого значения, а в голову ей лезет сущая ересь. Назови ей виновных по имени–отчеству, расставь их в шеренгу, как солдат. Мало ей знать, что «ситуация» означает — важные люди из академии, а «обстановка» — тех из них, с которыми ссориться не следует. И с теми и с другими надо договориться, иначе легко «погореть».
Из всего этого Евгения Михайловна заключала, что незачем усложнять расспросами и догадками и без того нелегкую жизнь мужа. Мало ли каких жертв требует кафедра и институт? Пусть воюет с «ситуацией» и «обстановкой», это, вероятно, чисто мужское дело. Серьезно огорчало ее другое. С некоторых пор Ардалион Петрович все реже появлялся в клинике, больными занимались ординаторы, а сам он словно забросил медицинскую практику. В срочных случаях его находили на важном заседании или на приеме у ответственных особ. Он спешно возвращался на кафедру, выполнял необходимые формальности и вновь исчезал.
Такое отношение к клиническим больным в ее представлении граничило с кощунством и изменой долгу. Лечение больных было призванием Евгении Михайловны, ничто не могло быть дороже и ближе. «Врачебная профессия, — учил ее отец, — не оставляет места для иных радостей, кроме счастливого сознания исполненного долга». Как пример он приводил древние традиции египетских врачей, которые выставляли своих больных на проезжих дорогах и улицах, чтобы услышать совет от других врачей или прохожих, страдавших подобной болезнью…
Во всем этом, разумеется, не только вина Ардалиона Петровича. Ученые советы и общества не могут без него обойтись. Редакции трех журналов ввели его в коллегию, всякого рода союзы и клубы, общества и содружества непрерывно обращаются к нему. Ардалион Петрович, вероятно, и сам этому не рад: какой врач не загрустит по клинике?.. Ведь если от больных отказаться, во имя чего тогда жить?
Печальные мысли не давали Евгении Михайловне покоя, время от времени они возвращались, чтобы воскресить улегшуюся тревогу. Особенно мучительны были те дни, когда в клинике отмечали удачу ассистента, вернувшего к жизни заведомо обреченного больного. Успех долго будоражил творческую мысль врачей, тем временем новое достижение приносило другую значительную радость. Отличившихся было много, но не было среди них Ардалиона Петровича. Напрасно консилиум врачей добивался его присутствия: в одном важном слу–чае он встречал австралийских гостей, а в другом — не менее серьезном — проводил совещание у юных любителей гигиены…
Долг жены и друга обязывал Евгению Михайловну указать на это мужу, и она однажды заметила ему:
— Ты совсем не бываешь в клинике, вряд ли тебе приятно быть вдали от больных, но следует что–нибудь предпринять. Терапевт без практики, без упражнения слуха, зрения и чутья перестает быть специалистом…
— Короче, деквалифицируется, — перевел он ее мысль на свой язык. — Некогда, я едва успеваю готовиться к лекциям, принимать у студентов экзамены и бывать на заседаниях института.
— Жизнь в клинике проходит мимо тебя, — обеспокоенная его ответом, более решительно сказала она. — Пусть другие занимаются этими… делами, мы с тобой врачи… Тебе нужна медицинская практика.
Вместо жалоб на обстоятельства, вынуждающие его оставаться вдали от клиники, вместо сетований на судьбу, отнимающую у него радости творчества, последовал невразумительный ответ:
— Считай, что я переквалифицировался…
Она приняла это за шутку и твердо решила добиться своего.
Новые сомнения, столь же неожиданные, как и тревожные, встали и утверждались, их неумолимая последовательность грозой обволакивала спокойные будни супругов.
Неожиданно испытание вошло в дом с человеком, впервые переступившим его порог. Он пришел в сумерках холодного зимнего вечера и засиделся в кабинете Ардалиона Петровича допоздна. Судя по вниманию, оказанному ему хозяином, они были давно знакомы. Позже выяснилось, что гость — действительный член Медицинской академии, директор известного института.
Занятая своим делом — подготовкой доклада для предстоящего семинара медицинских сестер, — Егения Михайловна вначале не обращала внимания на то, что происходит за тонкой стеной гостиной. Заливистый смех и рукоплескания гостя вынудили ее перейти в столовую, однако и здесь выкрики и хохот из кабинета мешали сосредоточиться. Временами неумеренно громкие голоса так отчетливо звучали, что Евгения Михайловна оставляла работу.
— Вы чародей, Ардалион Петрович, гений! — захлебывался от восторга директор института. — Откуда это у вас?
Ответ был столь неожиданный, что Евгения Михайловна невольно прислушалась.
— Чародей? — хохотал Пузырев. — Да вы сущий ребенок, жалуетесь, что новаторы заели, и спрашиваете совета. Кто на них сейчас внимание обращает? Мы с вами — администрация, наука и еще кое–что, пусть повоюют… Говорят, что мы нозую идею встречаем в штыки, а как к ней иначе относиться? Так без боя уступить, — валите, мол, всё, во что мы верим и знаем, рубите под корешок? Когда же это бывало, чтобы перед каждым чудотворцем настежь раскрывали дверь? Бедняга Коперник лишь на смертном одре увидел свое учение напечатанным. Лютер успел назвать его глупцом, и смерть избавила астронома от больших неприятностей… Королевское медицинское общество в Лондоне отказалось публиковать книгу Дженнера, и тот, кто оградил человечество от оспы, выпустил свой труд за собственный счет. Свыше века ученые не признавали полезность оспопрививания, по их настоянию прививка оспы поныне в Англии необязательна… Науку надо беречь от произвола. Угодно Коперником прослыть, научное хозяйство вверх тормашками поставить? Докажи. Мы в долгу не останемся: драться будем что есть сил…