Я только посмотрел на мальчика, но ничего не возразил, а вошел в хижину гуру.
Он лежал на прежнем месте неподвижен и по-прежнему совершенно бесчувствен.
Я долго смотрел в недоумении и молча ушел, попросив юношу сейчас дать мне знать, когда он очнется. Трудно было мне убедиться, что и приход его был простой сон!
Очнулся Дхарма Састри после того на третий день и сам пришел ко мне бодрый и веселый.
Первый мой вопрос был:
— Вы ли это?.. Или опять ваш двойник?..
— Нет, на сей раз я сам, в собственном теле, — отвечал он. — Можете пожать мне руку — shake hands.
Я так и сделал, встряхнув ее покрепче, и собирался вопросить, что это было со мной? когда он сказал, не ожидая вопроса, хитро мне подмигнув:
— А вы без меня наколобродили?.. Судьбу вопрошали?.. Нехорошо!.. Вот вас бхуты[30] (кикиморы) и напугали! И позабавились над вами… Да и нашим занятиям такое нарушение дисциплины может повредить.
Я только воззрился на него вопросительно.
— Так вы-таки знаете?.. Вы были у меня?
— Был, волей своей и мыслью и желанием оградить вас от… того, что вы видели… Зачем вам было добиваться сокровенного, — с улыбкой договорил Дхарма Састри, — и не приснился бы вам ваш тревожный сон!
— Так вы все знаете? — спросил я. — В таком случае, скажите: как понять мне мое видение? Неужели это ответ на желание мое узнать, какою смертью я умру?
Мой гуру нахмурил густые брови, и глаза его потемнели, как черная пучина.
— Вы знаете, сэр, — сказал он, — что я противник всяких предсказаний и никому не советую вопрошать будущее. Займемтесь лучше делом, и постарайтесь забыть ваше бесцельное волхвование!
Так кончается рукопись мистера Л-инга.
Во всей этой истории, разумеется, самое замечательное то, что он действительно погиб во время одного из нескольких сот пожаров этим летом в Чикаго.
Ночь всепрощения и мира[31]
Была Великая Суббота — 1500-я годовщина святотатственного преступления, даровавшего спасение миру.
В Генуе храмы были переполнены народом, собиравшимся чествовать ночь Воскресения Господня. Колокола торжественно звонили, вечерние службы кончались, но оживление еще царило на улицах и в цветущих окрестностях древнего города, над которыми раскинулся темно-синий купол небес, усеянный ярко сиявшими алмазами созвездий.
В маленькой вилле, утонувшей в зелени пальм, олеандров, мирта, лавров и роз, под мраморным портиком на крыльце стоял, прислонившись к резной колонне, человек высокого роста, еще не старый, но с лицом уже изборожденным многими морщинами — следами забот, трудов, подчас тяжких лишений. Он вышел вздохнуть ароматным воздухом, оживить грудь сильными, здоровыми испарениями моря… Взор его блуждает по вольному простору Генуэзского залива, по цветущим берегам и морской зыби, отливающей серебром и фосфором под дрожащими лучами звезд, — но он полон сосредоточенных дум и печали.
Рука его лежит на голове большой черной собаки, пристально устремившей глаза в его лицо. Глаза животного горят, как изумруды, в темноте ночи, в них глубина и сила мысли изумительные. Собака не сводит взоров с лица своего хозяина и, по временам, визжит или рычит, словно хочет ему сообщить что-то.
Человек этот — известный теолог, оратор, доктор, химик, историк и лингвист; другие считали его астрологом, алхимиком, магом и чародеем, повелителем элементов и духов, равным полубогам древности, подобным Гермесу Трисмегисту по знаниям и могуществу. Это великий ученый Корнелий Агриппа, врач Луизы Савойской, матери Франциска I, летописец Карла V, автор «Тайной философии»[32], почти за четыре столетия ранее Месмера[33] провозглашавший скрытые силы человека над человеком; многократный изгнанник и великий путешественник, едва не погибший на костре за то, что, будучи синдиком в Меце, спас от пламени бедную девушку, приговоренную к сожжению за колдовство. Эта Корнелий Агриппа, а рядом с ним — «Monsieur», его заколдованная собака-демон, описанная всеми современниками его, признававшими исключительные особенности их обоих.
Сам ли «Мосьё» быль оборотень, домовой в шкуре пса? или его «всезнайство» исходило из магического ошейника, скрытого в его длинной, шелковистой черной шерсти, — ошейника с кабалистическими знаками на внутренней стороне его? — в этом хроники не согласуются но, как бы то ни было, «Мосьё» был советником, учителем и другом Корнелия Агриппы, — и оба это сознавали.
Вот и в эту ночь, величайшую ночь христианского мира, Агриппа вышел, не чая ничего необычного; но черный пес его знал, что должно случиться «нечто» не совсем обыденное… Он отводил пронзительный взгляд свой с хозяина лишь затем, чтобы требовательно, нетерпеливо устремлять его в темную ночь; он многозначительно взвизгивал, словно предупреждая его о чьем-то появлении.
Ученый наконец обратил на него внимание.
— В чем дело, дружище? — тихо спросил он. — Ты ждешь кого-то?.. Ты извещаешь меня о прибытии гостя?… Что же? Надо ли нам бояться того, кто придет?
Он сосредоточенно смотрел в глаза собаки, и та ему отвечала не менее глубоким взглядом…
— Нет?.. Вижу, что нет. Тем лучше… Я утомился в житейской борьбе! Я устал скитаться и боюсь, что время мое сочтено… Не великой перемены страшусь я, — нет! Предвечного закона нечего страшиться. Но я боюсь, что не успею выполнить своих задач: не успею передать грядущим поколениям вверенных мне знаний… Пойдем, товарищ, работать! Ни дело, ни жизнь — не ждут!
И Агриппа вошел в единственную комнату своего одинокого жилища, вместе и лабораторию, и кабинет для чтения, и приемную немногих посетителей, являвшихся к нему за советом, за предсказанием или за составлением гороскопа. Тут было все: скелеты и реторты, фолианты, глобусы и геометрические инструменты; на полках и на столах были расставлены бокалы и фляжки с таинственными амальгамами, с цветистыми эликсирами, солями, кислотами, и рядом с ними — куски разнородных металлов и банки с различными семенами и всевозможными ингредиентами. Висячая лампа в виде ладьи освещала таинственным, синеватым пламенем этот рабочий беспорядок, пучки трав, чучела, пресмыкающихся и птиц, спускавшиеся с потолка. А возле огромного стола красноватые отблески углей, тлевших в жаровне, бросали огненные искры и багряный свет на все ближайшие предметы.
Ученый тотчас углубился в свои мысли и сложную работу, позабыв весь мир; a Monsieur, не зная забвения, уселся сторожем на пороге и зорко глядел в темноту, поджидая неминуемого гостя.
И вот он появился у входа в сад; вот перешагнул в ограду и прямо направляется в открытый двери жилища… Пес слегка повернул голову к хозяину и предупредил его тихим, ласковым рычанием.
Но Корнелий Агриппа был слишком углублен в себя, чтобы видеть что либо или слышать.
Незнакомец вошел в район света и, молча, стал на пороге…
Незнакомец вошел в район света и, молча, стал на пороге.
Странен был его вид!
Удивительные противоположности, невиданные в людях никогда; смесь отличительных свойств, совсем между собою несходных, поражала в наружности этого позднего посетителя. Начиная с его возраста, — все было в нем неопределенно, противоречиво… Он не был сед, едва несколько белых нитей серебрило его черные кудри, но ни бороды, ни усов у него не было. Не было также и глубоких морщин; глаза порою блистали, как у юноши; но, в общем, в выражении лица и всей его высокой, согбенной фигуры сказывалось такое великое утомление, будто года лежали на нем тяжелым бременем. Его древнееврейская одежда поражала богатством тканей и драгоценностей и, вместе, такою ветхостью, что, казалось, она сейчас распадется лохмотьями и прахом… Но нет! Каким-то чудом его восточные шелки, расшитые золотыми буквами и кабалистическими эмблемами, его пурпуровая мантия, «эфод»[34], накинутый на плечи, его когда-то богатые, но выцветшие сандалии, — держались, не распадаясь, на исхудалом, бескровном теле, казалось, тоже готовом разложиться, если б его сочленений и мускулов не сдерживало нечто сильнейшее материальных атомов и законов физических.