«Уж полночь? Так скоро? – подумала Майя. – А я еще собиралась писать… Да что мне писать – нечего! Все пусто, холодно, скучно. Отец – и тот больше во мне не нуждается… Тоска!»
«Тоска и уныние, когда жизненные испытания и не начались еще? Разве так готовятся на брань с неправдой и злом? Стыдись, малодушная, безверная, бессильная!» – услышала снова Майя все тот же, давно ею не слыханный голос.
Радостно забилось сердце девушки. Она встрепенулась, обвела комнату ожившим взглядом, выпрямилась и, широко раскрыв глаза и сияя радостной улыбкой, прямо пошла к дверям балкона.
Оттуда, из парка снизу, летели к ней мелодичные, как звуки арфы, призывные аккорды, говорившие: «Я здесь!.. Я жду!.. Иди же!..»
И Майя пошла. Пошла по видимой ей одной дороге, по сияющей розовой радуге, переброшенной аркой из глубины парка в средину ее спальни. Там, вдали, не в снежных сугробах, а в кущах молодой зелени, зацветающей черемухи, роз и сирени, стоял верный друг ее, улыбаясь приветно, но с опечаленным взором…
Утром горничная, войдя в обычный час в спальню барышни, отступила в изумлении: постель была не измята, лампа догорала на ночном столике, а сама хозяйская дочка мирно покоилась, запрокинувшись в глубоком кресле. Правая рука ее свесилась, и перо выпало на пол; очевидно было, что барышня писала всю ночь и, утомленная, крепко заснула под утро. Горничная удивилась только тому, что барышне вздумалось писать в темноте: на письменном столе ни свечи, ни лампа не были зажжены… Или так уж ночь была светла, что освещения не понадобилось?
Майя проснулась довольно поздно и очень смутилась тем, что заснула не раздеваясь и всю ночь провела в кресле. Она позвонила горничной, чтоб спросить об отце: девушка знала, что опоздала к завтраку.
Оказалось, что батюшка давно позавтракал один и, велев сказать барышне, что будет к обеду дома, поехал по делу в Рейхштейн.
Майя даже обрадовалась нечаянной свободе. Ей было необходимо сосредоточиться, многое обдумать; наконец, перечесть записанное ночью: все ли она вспомнила, простившись с наставником?.. О боже, а если они простились навсегда – кто знает? Всю свою волю, всю энергию приложит она к тому, чтобы устоять в искушениях, победить, заслужить вечное благо! Но сам Белый брат говорил, что трудно это, почти невозможно…
Девушка боролась с душившим ее горем, но едва, одевшись и наскоро выпив чашку чая, осталась одна, не совладала с собою и вновь залилась слезами.
Теперь она, перечитав записанное, уж знала достоверно, что более не увидит и не услышит ни Кассиния, ни других обитателей неведомого остальным мира, которым она была окружена, научена, поддерживаема доныне.
Учитель сам это сказал: он приходил проститься.
– Не нужно слез! Не нужно малодушия! – говорил он, прощаясь. – Разлука со мной – первый искус, который ты обязана выдержать, не падая духом. Только сильный волей способен умерить страсти и прозреть истину, в коей содержится главное. И как раз такие люди нужны для блага мира, а не слепцы малодушные, не умеющие справляться с личными себялюбивыми чувствами!
Это были последние слова наставника, последнее его поучение. Майя запомнит их навсегда! И неужели не найдет она достаточно в себе силы, прозорливости и стойкости, чтобы пройти прямым путем, преодолеть препятствия, победить врагов, прежде всего начав с самой себя? Она не позволит с первых шагов малодушию и страху овладеть собою…
И едва возникла эта решимость, молодая девушка почувствовала прилив энергии и сердечной бодрости.
Она встала, горделиво выпрямилась и даже улыбнулась. В уме ее с поразительной ясностью отразилась величественная фигура Кассиния. Майя видела перед собою его ободрительный взор, его довольную улыбку. Она закрыла глаза, чтобы дольше сохранить в душе сияющий отблеск образа, и торжествующе улыбнулась.
«Сон? – мелькнуло у ней. – Ведь кому ни скажи, не поверят! Для иных мои рассказы – сны, для других – ложь, но для всех – невозможность и сказка… Никому не надо говорить о Кассинии. Никому, даже отцу. Скажу только, что распростилась со своими видениями навеки, пусть батюшка будет спокоен, а я в своей душе схороню воспоминание. Пусть все уверятся, что это был сон, обман воображения, мираж – Майя. Такая же Майя, как я сама, как всё на свете в этом видимом, обманном, скоропреходящем жизненном круговороте…»
Профессор Ринарди между тем, приехав в замок слишком рано по образу жизни временной госпожи аббатства, нетерпеливо ходил по картинной галерее, в десятый раз осматривая портреты рыцарей и дам баронов Рейхштейн в ожидании, пока кузина выйдет к нему.
Софья Павловна в то утро имела право подняться поздно: она слишком поздно легла накануне, несмотря на раннее возвращение домой, и вообще дурно провела ночь.
Войдя с вечера в свою спальню, она быстро разделась и, набросив пеньюар, села к письменному столу с намерением заняться своей всесветной корреспонденцией, как вдруг ее внимание было привлечено мраморной доской камина, по которой, как показалось, пробежал фосфорический огонек.
Орнаева вздрогнула и побледнела.
«Что еще?.. Чем еще он недоволен?» – мелькнуло у ней в голове.
Словно трусливый ребенок, красавица на секунду зажмурилась, отвернулась от камина и попробовала представить, что ей лишь показалось. «Отблеск свечей, какое-нибудь блестящее отражение», – уверяла она самое себя, самой себе совсем не веря.
Однако надо же посмотреть, удостовериться.
Она не ошиблась: вот оно!
К зеркальному стеклу, между башней средневековых часов и мраморной группой Лаокоона со змеями, было прислонено письмо. И письмо престранное: оно светилось, будто конверт был пропитан фосфором. Послание можно было отличить от тысяч других и увидать даже ночью.
Затаив вздох и сдерживая беспокойное биение сердца, Софья Павловна встала, взяла письмо и вскрыла конверт. Послание было написано по-французски, слогом решительным, хотя утонченным, почерком изящным и тонким, как у женщины, и вместе с тем уверенным и твердым, как у человека, привыкшего повелевать.
Взявшись исполнить поручение, заведомо важное, не следует его откладывать и забавляться игрой, не стоящей свеч. В последнее время служба ваша весьма неудовлетворительна; берегитесь, чтобы и награда не стала таковой же. Мы щедро платим, но строго взыскиваем. Обещанный документ прилагаю. Это вы устроили хорошо, но, передав его старику, отойдите в сторону. Остальное само сделается. Обратите все внимание на дочь. Она должна быть отвлечена. Понимаете? С нею задача нелегкая. Пока ее сердце молчит, голова ее не затуманится: она не забудет прошлого и не изменит будущему ради настоящего. Следует так устроить, чтобы ее сердце заговорило! На средства – карт-бланш. Время – шесть месяцев. В случае неудачи найдем агента способнее.
Подписи, разумеется, не было, да послание в ней и не нуждалось.
Последняя фраза письма заставила Орнаеву вскочить и забегать по комнате в злобе и тревоге. «Агента способнее»!.. Способнее, в самом деле? Пусть ищут! Уж кажется, ее служба недюжинная. Кто на ее месте согласился бы закабалиться на всю зиму в этой лесной берлоге, выбросить несколько месяцев, чуть не год из жизни? А ему, этому безжалостному Мефистофелю, всё мало!
Подумав так, Софья Павловна опомнилась: что, если он узнает? Услышит ее негодование – еще хуже обозлится! Ведь у него уши и прозорливость на все и везде. В самых мыслях даже нет для него тайн. Это соображение заставило красавицу умерить раздражение, покоряясь неизбежному року, каковым считала свою многолетнюю кабалу, не на себя, а на судьбу за нее пеняя. Орнаева словно забыла, что шла на договор вольной волею, вполне сознательно; именно для настоящего – ведомого, ощутительного настоящего забыв о неведомом, о далеком будущем. Она сама практично предпочла синицу в руках журавлю в облаках, превосходно зная, что поворота нет, что отречение невозможно… Да, она это знала, но не догадывалась, что добродушная синица в руках превратится в злобного коршуна, готового при малейшей оплошности обращать на отступницу свой кровожадный клюв. Она поздно опомнилась, хотя ее предупреждали, что измена клятвенно принятой миссии влечет гибель.