Мои дорогие друзья, умершие и живые еще, это ваши руки держали меня и дали мне силу. Как можно отчаяться, опуститься на дно, перестать быть самой собой, когда знаешь, в тебя верят. Значит — выплыву, значит — останусь сама собой, не согнусь.
Это сохранило мне ясность глаза этнографа в экспедиции, а не раба. Для этого слепила я дерево и глину в жилой дом, вместилище мыслей и ритмов.
* * *
Текучие дни не остаются в памяти. Я восстанавливаю те дни по отрывкам записей и письмам, которые сохранились.
Начинаю восстанавливать с окружения, с соседей. В забор рядом со мной стояли в одном дворе две избы. В большой жила Онисья Ивановна, в маленькой — Липа.
Они — вдовы двух братьев. У обеих есть дети, но дети где-то далеко, в городах, и живут они одинокими.
Через улицу от меня — старики Пантелеевна и Егор Романович. У них сыновья тоже в городах, «в большие люди вышли». Старики блюдут крепкий быт исконно зажиточного сибирского крестьянства.
Большой пятистенок. Сени рубленые, стены, пол и крыльцо масляной краской крашены. В избе припечек и стены тоже крашеные. На белых окнах «сады» в горшках и занавески. По лавкам — тканые дорожки, а у стола — деревянные стулья. В горнице — тоже стулья, комод, домотканые половики и крахмальные занавески. Все крепко, устойчиво, как было 30–40 лет назад, когда, поженившись, сладили они жизнь.
Основная прелесть для них, как для всех стариков, — воспоминания. Егор Романович рассказывает:
— Вольно здесь жили-те — выйди на гору, посмотри, где полюбится — вырубай тайгу и начинай, паши, сколь тебе полюбится, запрету нет… Вольная была тайга. Начальство — раз в год видели: приедет осенью урядник, соберет подати, рубля по три или пять со двора, и уедет. Поп тоже приедет раза два в год, окрестит, кто народился, повенчает, кто оженился, и опять уедет. Церковь-то только в Казачинске была, туда мало кто ездил.
— А управлял кто в деревне?
— Како тебе управление? Ну, старосту выбирали, конечно. Когда надо — соберет мужиков: «Мужики, у нас мост через ручей проваливается, когда строить будем?» Договорятся, кто бревна подвезет, кто рубить станет, и ладно. Зимой опять соберет: «Мужики, кого выбирать станем проруби рубить?» Погалдят и договорятся, за сколько и кого наймовать. На Енисее в зиму три проруби делали: вверху для питья, пониже — скотину поить, еще пониже — белье да порты полоскать. Проруби вениками обсаживать надоть и в порядке держать. Особого для того человека наймовали, он же и колоду на ручье прочишшал, коней поить. Столовался он по очереди, порядок известный. А больше — како управление? Как хочет, так и живет хозяин. Спокойно было. Беспокойство еще, когда присылали к нам ссыльных.
Присматриваемся: что за человек есть? Разные, быват, люди. Политические, те — ничего: станет к кому на квартиру, деньги платит, сидит, читает. В учителя для ребят мы их наймовали.
— А школа у вас была?
— Нет, школы не было, так, обществом наймовали учителя, в череду, по избам, собирали их.
— А государство как?
— А кому како дело до наших ребят? Хошь — учи, не хошь — пусть болтаются. Ну, понимали мы, что без грамоты нельзя, находили учителя.
— А лечил кто? Доктор или фельдшер был?
— В Казачинском была больница, а по деревням старухи травами лечили, — подхватывала Пантелеевна и начинала рассказывать о травах.
— Политические тоже, быват, лечили, — добавлял Егор Романович, — но они птицы перелетные, поживет, поживет, да и уедет. На вечное поселение не политических тюремников посылали. Тут остро смотрим: какой человек? Ежели живет смирно, работает, не болтается без дела, года три как поживет — ему и говорят старики: вот что, паря, — входи в обчество. Избу рубить тебе — поможем. Выбирай девку, женись, в приданое за ней скотину дадут, хозяином ты и станешь. Так и наши деды садились. Будешь работать — жить у нас можно. Чего не жить-то? Хошь — рыбачь, хошь — в тайге промышляй, хошь — в извоз ходи. Вольно жили.
Иван Иванович Рычков подтвердил: «Жили, не ведая ни власти, ни политики государства, словно бы не входя в него. Сами по себе жили. В обозы ходили». Иван Иванович «со товарищи» возил зимой обозы до Якутска и вниз по Енисею. Был он, да и остался, неграмотным. Расписок и счетов в получении товаров не знали, «на слово верили». Чудилось от его рассказов: как букашки по карте, ползли по Сибири, скрипели полозьями конные обозы. Пересекали ее старые хожалые тропы. Словно в разных пластах времени шли струны телеграфа, кольца железной дороги и санные пути. Еще не врубалась городская стальная жизнь в тайгу, жили там по своим обычаям. Рассказывал Иван Иванович: «Обещался кто, к примеру, мне вернуть товар или деньги там к Покрову. Приходит Покров — не возвращает, просит отложить до Николина дня. Ну берут бирку, ставят зарубку. Придет Николин день, отдаст он — ломают бирку, все слава Богу. Не принесет к сроку — опять зарубка. Не принесет вовремя — пущу бирку по рукам, извещаю тем: ненадежный человек. И нет ему боле ни у кого кредиту. Опасались этого».
Как назвать, уважаемые товарищи, такие взаимоотношения? Зарей капитализма? И величать ли этих, развозивших по Сибири товары людей — предпринимателями или кулаками? Не знаю. Как-то не укладывается в кулачество старенький Иван Иванович, рассказывавший про эту жизнь. Оборвалась она на барже, спущенной вниз по Енисею до голого места, где зимовали сосланные кулаки, питаясь добытой в петлю дичью. Кулаки ли они?
Выжил Иван Иванович и, вернувшись в Залив, начал все сначала. Ездил лишь за кедровыми орехами верст за 80 вниз по Енисею и сдавал их государству. По установленным ценам давало ему государство дозированные продукты: хлеб, керосин, соль. Было ли это социалистическими начинаниями? Не знаю. Но должна сказать, что в деревне старики как-то предпочли бы жить без опеки и отеческой заботы государства.
* * *
С соседкой Онисьей Ивановной были у нас о другом беседы. Учила она меня, как сохранять всю зиму свежими испеченные калачи:
— Прямо из печи, горячими, нанижи их на палку и сразу в казенку, на мороз (казенками зовут в Сибири кладовые), хошь — месяц будут лежать! Как понадобятся, внести в избу, оттают и — как сейчас из печи. Только сразу, говорю, надо выносить, горячими.
Сидя за тканьем пестрых половиков, постукивая бердами, рассказывала она сказки. Одну из них я много позднее записала на Ангаре.
Липа много моложе своей невестки, прошлое не интересовало ее. Она ожидала будущего, загадывала, что будет, как сын ее кончит учение в штурманской школе, станет штурманом плавать по Енисею. «Загудит пароход на реке, станет у сигнальных бакенов и — опять загудит, — мечтала она. — Я и догадаюсь: это Колька мне знак подает, что пароход вниз ведет. Выду на берег, помашу ему — приезжай, мол, домой!» Муж у Липы пропал в войну, одна она вырастила своего Кольку и жила, ожидая, «как Колька в люди выходить станет». Колька у нее один, а у другой соседки, Марии, ребят пятеро. Муж у нее тракторист, в своей деревне почти не живет, все на МТС. Дом и ребята целиком на Марии.
— Мальчишки нешто, — говорила она, — мала забота: уйдут в армию, там и выучатся, приобретут специальность. Назад в колхоз ни один не придет. А вот девчонок — учить надо. У нас только в Пяткове семилетка, надо куда-то дальше отправлять. Дорого на квартиру ставить, продукты возить, а надо девкам специальность приобретать. Учиться колхоз не имеет права не отпустить, а выучится — поезжай куда хошь. Не выучишь — оставайся в своем колхозе куковать. Ни тебе заработков, ни женихов. Ребята в армии, ни один не ворочается, куда девкам деваться? Обязательно их учить надо.
Так делали многие, и не только в Заливе: в Казачинске мне рассказывали учителя, что в старшие классы из деревень присылают почти исключительно девочек. Мальчишек оставляют дома до армии. А уйдет в армию и — отрезанный ломоть, домой не вернется.
Когда я уехала от Сергеича, ко мне чаще стали приходить люди — сама хозяйка, никто не станет мешать. По утрам, истопив печку, я садилась писать. К вечеру появлялись посетители.