Она спокойно посмотрела и сказала: «А я вас не признаю. Власть ваша неправедная, на паспорте вашем печать Антихристова. Мне он не надобен. Выйду на волю, вы опять в тюрьму посадите. Не для чего и выходить». Повернулась и пошла в барак. Она, со своей точки зрения, была вольная, а в плену только тело.
Как смотрели на «монашек» подневольные женщины? Многие ругали их: «Мы работаем, а они нет! А хлеб берут! Наши труды… Нашлись Божьи угодницы». Другие проявляли нейтралитет — нас не касается. Третьи «творили тайную милостыню». Осторожно проскальзывали к ним в барак, пряча кулек под полой, или подзывали одну из «монашек» куда-нибудь в уголок. Кланялись поясно, говорили: «Прими на сестер, Христа ради… Из посылки, из дому, не лагерное…» С поклоном «монашка» отвечала: «Спаси Христос!» — и прятала узелок.
«Монашки» неколебимо держались устоев. Вся традиция поведения уходила за сотни лет, в старообрядчество. Мы словно присутствовали при иллюстрации старообрядчества, еще более глубокого, чем у Мельникова-Печерского.
Многообразие вер было неисчерпаемо. У каждого толка ядро убежденнейших и кругом болельщицы. Летом всех можно было увидеть в углу, именуемом «парк». Там под каждой березой был как бы свой храм.
В 7–8 утра затишье лагерной бдительности: кончился завтрак, развод на работу, дежурные надзиратели обошли и проверили бараки, у них утренняя пересменка на вахте, им не до нас.
В «парк» пробираются на утреннюю молитву.
У одной березки собрались православные. У другой стоят «западнички» — униатки. Дальше баптистки, потом «субботницы». Две католички, собравшись в углу, с презрением на них поглядывают, начинают читать — по-латыни — молитвы. Православные тихо поют обедню. Униатки слушают: «Похоже, как у нас». Встав на колени и по-католически подняв вверх сложенные руки, тоже начинают молиться.
— Похоже на наше, — говорит Катя Голованова, лидер православной церкви. — Очень похоже… Так руки складывать только, кажется, ни к чему. Ну, каждый по-своему молится, все перед Богом равны… А пение у них хорошее…
У самой Кати прекрасный голос, и петь она мастерица. Униатки довольны, что ей понравилось их пение. Происходит единение церквей.
Пение не одобряют баптистки — они считают ненужными канонизированные церковные мотивы. Они поют стихи, часто импровизируя их сами. У них свой лидер — сестрица Аннушка. Она им толкует Евангелие.
Субботницы сидят на скамеечке и ведут религиозную беседу.
Я только в лагерях узнала, что еще существуют субботники, та самая «ересь жидовствующих», с которой боролся царь Иван Грозный. Они пережили всех царей. К царям относятся с пренебрежением. Считают, что царская власть, купно с церковной, подтасовала древние книги, обманув народ различными умышлениями, отступая от единой дарованной Богом книги — Библии. Уличают: «В Библии сказано — „помните день субботний“, а властители выдумали — воскресенье! Обман! И кто Евангелие писал? Люди писали. А Библия от Бога. Надо держаться Библии: в ней и все пророчества… Если их толком понимать…»
Субботники вступали в диспут с баптистами, береза которых было недалеко от них. Иногда в диспут вступали и девушки, воспитанные комсомолом.
— Глупости говорите, бабки! — задорно говорили они. — Бог у одних — один, у других — другой… У Саньхо — «Пута» какая-то. А кто хоть одного видел? Никто не видал! Небо просмотрено в телескоп, летчики все пролетали — ничего не видали.
— Доченьки, — отвечала сестрица Аннушка, — Бог есть сила невидимая… Как любовь… Можешь ты любовь ощупать руками?
— Ну да! — отвечали девушки. — Любовь видна делами. Это всякий увидит. А тут какие несправедливости! Как Бог допускает, если есть?
Неожиданно я дала сестрице Аннушке аргумент большой убедительности. Я рассказывала о дальтонизме: есть люди, которые не различают зеленого и красного цветов… Так устроены у них глаза, что не все цвета видят.
Аннушка просияла:
— Вот что наука показывает! Видим мы, значит, мир не в полном его естестве, а сколько нам открыто. Одним больше, другим меньше. Есть люди, что зеленого от красного не отличают, а есть люди, что могут видеть нам не видимое! А еще я слышала, что волны какие-то есть, волны звука и света, это что?
Я объяснила. И это оказалось на пользу в диспутах — немедленно пошло сообщаться. Прибежали субботницы узнать — так ли? Ушли, покачивая головами.
В бараке подсела ко мне Катя Голованова, поправила беленький платочек, тихо спросила:
— Вы, я слышала, про какие-то лучи рассказывали? Они (они — это баптистки) все к себе повернули.
Несколько дней, отходя от своих березок, представители разных религий обсуждали услышанное. Это могло стать опасным: надзиратели заметят сборище. Выручали те же девчонки.
— Вассер, вассер, бабки! — кричали они. — Надзиратель!
И «парк» молниеносно пустел. Разноверующие рассыпались по березкам, как вспугнутые кошкой воробьи.
Впрочем, я думаю, надзиратели знали о сборищах. Предпочитали делать вид, что не замечают, и не утруждали себя.
Только один, маленький, прыткий, не в меру ретивый, был опасен: он не хотел терять бдительности. Следил и гонял.
Но раз обмишурился — прибежал на вахту, сказал:
— Новая секта открылась! Сам видел — идемте! В ряд сидят и поют, а одна перед ними пляшет.
Повел старшего дежурного.
Издали видно, не в «парке», прямо перед бараком, штук шесть старых старух сидят и поют заунывно. А впереди седая, высокая размахивает руками и приседает. Так приседает, что веером встают стриженые седые волосы.
Подбежал надзиратель:
— Что вы делаете?! Религиозное сборище!
Бабки встали и поклонились:
— Гражданин начальник!.. Гражданин начальник, дозвольте сказать…
А седая-высокая закричала:
— Как вы смеете! Как вы смеете обвинять меня в религиозном дурмане?! Я член партии с тысяча девятьсот пятого года, всю жизнь вела антирелигиозную пропаганду… И всю жизнь по утрам занималась гимнастикой.
— Это точно, — подтвердили бабки, — она на этом месте каждое утро занимается. А мы просто так сели, сами по себе.
Старший дежурный укоризненно посмотрел на ретивого.
Весь лагерь хохотал, передавая о новой секте.
Иногда моление казалось возникшим из далекого прошлого древним обрядом.
У меня стоит в памяти картина, которую трудно передать словами, лучше (если бы умела) изобразить красками.
Осенний вечер. Осыпаются листья с березок. Лимонно-желтый закат горит, охватив полнеба. В желтом свете, тревожно переговариваясь, на вечернем учении летают полчища ворон. Они поднимаются с криком, кружат и снова садятся на крыши. Черные в желтом свете. У глухой стены барака в ряд стоят черные фигуры старух. Они крестятся все вместе, вместе кладут поясные поклоны и поднимают головы к озаренному небу. Над ними кружат и кружат вороны. Сыплют березы последние желтые листья. Тишина.
Встает другая картина. Солнечным утром, еще до подъема (ходить в уборную разрешалось до подъема) пошла я к березам, мечтая побыть одна. Лежала роса, легкая дымка клубилась над лесом. Озабоченно перелетали скворцы — была утренняя жировка птенцов. Я шла, следя зеленые тени берез на земле. Вдруг услышала за березой плачуще-взволнованный шепот:
— Ты видишь, Ты видишь, как все страдают? Пожалей их, Господи! Нету меры страданиям мира, но Ты простри руку, Господи, и утешь его… С плачем молюсь Тебе и прошу, за всех людей прошу, Господи!
Стараясь остаться незамеченной, я прошла посмотреть, кто это.
Аннушка стояла, подняв к солнцу залитое слезами лицо, крепко сцепив на груди руки.
Она не заметила меня, никого бы не заметила, уйдя в страстную и требовательную молитву о спасении мира.
Я тихо ушла. Когда подходила к бараку, ударил подъем.
А Катя Голованова, приодетая, шла по дорожке.
— Катя, вы куда?
— Ко храму березовому, помолиться бы успеть, пока не встали.
— Там Аннушка стоит, молится, плачет…