В зоне 12 бараков. Столовая, баня, больница, каптерка, контора начальства.
В конце зоны отдельная часть: швейная фабрика. В ней особая проходная с вахтером. Туда пускают и оттуда выходят только строем производственницы. Они сидят по 10 часов, по конвейеру сшивая детали. Строем выходят на обед, на ужин, после ужина — к себе в бараки. Их бараки расположены у самой фабрики. Они считаются лучшими, там «созданы бытовые условия»: не так тесно стоят вагонки нар, на каждые два человека поставлена тумбочка. Стол в середине барака накрыт белой скатертью, на окнах — марлевые занавески. Только некому, кроме дневальной, сидеть за этим столом: возвратившись с работы, умывшись в умывальной, девушки валятся на нары от утомления.
Мы, лагерная обслуга, убирали территорию на производстве. Это был субботник — очистить землю от мусора, вскопать грядки, посадить цветы вдоль трех корпусов швейной фабрики. Зашла в корпуса: такой же, не отличающийся от жилого, деревянный барак. Длинные столы в два ряда. На столах — швейные машины. Машины поставлены в ряд с плотностью, позволяющей вертеть ручку и откинуть соседке отстроченную деталь: рукав, карман, воротник. Под низким потолком слепят глаза яркие лампы. Грохочут машины. Воздух полон пыли, мелких волокон от простегиваемых бушлатов. Дышать трудно. Некогда дышать, конвейер идет, требует норму, норму, норму. Если ее не выполнят за 10 часов, оставляют еще на час, на два. При систематическом невыполнении — штрафной паек: уменьшают пайку хлеба, снимают второе блюдо. За перевыполнение обещают дать выходной день в конце месяца, устроить… «танцы с мальчиками» — привести под конвоем тоже перевыполнивших норму на мебельной фабрике с мужского лагпункта.
И как соблазнительна многим эта возможность. Встретиться с заключенными другой зоны! Узнать вести, может, увидеть брата, жениха, след которых потерян. Может, просто забыться, отплясывая под баян. Не может ни один человек выжить совсем без минуты радости, как не может выжить без еды и питья. Минуты смеха — физиологически необходимы. Это понимает начальство лагеря: чтобы девушки хорошо работали, оно разрешает вечера самодеятельности — этим можно выжать перевыполнение плана.
Две сотни девушек перемалывает мясорубка 10–12-часовой напряженной работы. Они спрессованы в массу, управляемую чужой волей. Лишены родных, движения, свободы, брошены в страшное одиночество и тоску. Если совсем лишить их развлечений, они станут вялыми в работе, сорвется план фабрики. Начальство объявляет: в конце месяца при перевыполнении плана будет выходной.
Девушки работают до обморока, подгоняя друг друга, — перевыполняют. Иногда их обманывают, не дают выходного, иногда — дают.
Топая тяжелыми ботинками, строем, под конвоем, приходят мужчины. В лагерной столовой — сцена. Занавес из актированных одеял украшен аппликациями художниц, которые участвовали в самодеятельности.
Отодвигают столы, рядами ставят скамейки. По одну сторону прохода конвой велит сесть мужчинам, по другую сторону — женщинам: как в церкви когда-то. Выступают и те и другие, по очереди. Поет мужской хор. Гулко и странно звучат низкие мужские голоса, ударяются в темный потолок столовой. Мы отвыкли слышать мужскую речь, видеть лица мужчин. Они смотрят на нас. В глазах у них нежность. «Бедные девушки, тяжело им», — шепчет кто-то. А у девушек колет сердце: латаные телогрейки, бритые головы, застиранные штаны: «Хлопцы вы, хлопцы!»
Звенит слезами женский хор, поет украинские песни. Хмурятся жалостью мужские лица. Идет безмолвный разговор.
Иногда следует милость начальства — танцы. Тут уж не безмолвное общение: можно и поговорить, передать записки, действует лагерная почта, за сотни километров переносящая новости.
— Становись в строй!
Обрывается баян. Серо-черные фигуры мужчин становятся строем, топают по дороге через вахту, в свою зону.
— Прощайте!
Встречи такие бывали в первое полугодие нашего пребывания в 6-м лаготделении. Тогда только начинали строиться рядом мужской лагпункт и мебельная фабрика. Еще не успели выстроить столовую, и мужчин строем водили в нашу, после того как отобедают женщины.
Их временная зона примыкала к нашей. Около уборной даже бровки не было, одна выгребная яма, уборные разделены только досками.
Когда и как умудрились оторвать доску, чтобы не слышали часовые на вышке? Не знаю. Вечером из уборной пробежали в наш, ближний барак четыре тени. Головы повязаны платками, одеты — в брюки и телогрейки, как все зазонницы на работе. Только рост что-то больно высок.
Я обходила барак, смотрела, хватило ли кипятку.
— Пани староста, — шепотом остановила меня дневальная, — не ходите, прошу дуже, у крайну секцию.
— А что такое, пани Бут?
Она усмехнулась виновато и умоляюще:
— Хлопцы там, наши хлопцы со Станиславщины… Прийшли до девчат своего села. Не тремайте их, пани староста!
— Хорошо, пани Бут, — шепотом ответила я. И громко крикнула: — Пани Бут, я пойду в КВЧ до отбоя. Если кто спросит — я там.
— Добре!
Когда я вернулась, никого уже не было.
На другой день топали строем мужчины в столовую. Четыре рослых парня приподняли смушковые шапки и усмехнулись мне.
— Зятья идут! — сказала дневальная соседнего барака. Я ничего не ответила.
Зашла раз в соседний барак. Увидела на верхних нарах голубоглазую девочку-подростка с толстой светлой косой. Она повернулась, и я вздрогнула: пустой рукав — руки нет от самого плеча.
— Откуда она? — тихо спросила соседку внизу. — Разве был новый этап?
— С ЦЛБ. Девчата рассказывали: ее из тюрьмы прямо на ЦЛБ отправили, в одиннадцатый корпус… На следствии электричеством пытали. Год в одиннадцатом корпусе пробыла. Теперь — ничего. Только нельзя поминать.
11-й корпус на ЦЛБ (Центральной лагерной больнице) — психиатрический.
— А где взяли?
— Во Львове. Из школы. За стихи, говорят.
— А рука?
— Не знаю. В лагеря уж безрукой попала. Девчата ей косу расчесывают и заплетают. Галей зовут. Украинка[13].
Недели три не находили работы для однорукой. Галя сидела на верхних нарах, присматривалась. Постепенно нашла подружек. Немало девчат с Западной Украины. Она заметила Рузю и Оленку, которые дежурили у брамы — ворот в столовую. Столовая отделена от зоны забором. Туда велено ходить только строем и без строя никого не пускать. У ворот сторожат две девчонки. А каждому хочется первым прорваться, место занять. Смуглая, черная, как уголек, сверкает глазами:
— Кажут вам, дивчата, — не ходить, нельзя! Кажут же! Другая, беленькая как булочка, пунцовеет, надрывно кричит:
— Что мы поделаем? Не разрешают без строя пускать! Прибежавшие из цеха девчата то переругиваются, то смеются:
— Дывись, Оленка гавкает, як пес!
— А что я можу? — обиженно кричит Оленка. — Таке мое дило: ставлят, шоб не пускать.
Видя, что надзирателей нет, машет рукой и отходит от ворот. Беленькая, по-детски надув губы, тоже отходит, отворачивается. Толпа врывается в ворота. Толкучка у раздаточных окон. Получавшие хватают миски, торопливо усаживаются на лавки, к столам.
А у ворот черноглазая Оленка и беленькая Рузя опять силятся не пустить новую партию, пока не освободятся места.
В КВЧ поступили книги — неожиданно разрешили выдавать заключенным. И вот тогда-то я разговорилась с беленькой Рузей: она лежала на нарах в бараке и читала «Киевскую Русь» Б. А. Грекова.
— Интересно? — спросила я.
— Даже Киев от нас украли, — ответила она, сверкнув глазами на детски пухлом лице.
— Почему украли? Ты с Грушевским сравниваешь? — догадалась я.
— Конечно! Грушевский написал правдивую историю Украины, а этот — москаль… — не могла удержаться она и резко отодвинула книгу.
— В науке, Рузя, всегда были и будут разные точки зрения. Только так и может двигаться наука, выясняется новое. Греков не «украл», как ты говоришь, Киев от Украины для Руси. У него просто другая точка зрения, чем у Грушевского. И мне кажется — более правильная.