34
На одной из фотографий рядом с ним — Мария Петровна. Жена. Нелегко ей, наверно. Быть рядом все годы — годы страшных испытаний, годы великой его работы, великой славы… А еще и дети, и внуки…
Хорошо написал о ней Мартти Ларни.
«Слишком часто забывают, что профессия писателя — это, прежде всего, труд, требующий нервов. Рядом с Михаилом Александровичем уже не один десяток лет стоит добрая фея — его жена Мария Петровна, умная женщина. Она не только добрая и заботливая жена, но и товарищ жизни, дни которой не всегда озарены только солнечным светом. Я знаю по своей семье, что не всем можно доверить роль супруги писателя, ибо его профессия изматывает нервы и его семьи. Но, может быть, и жены при этом облагораживаются подобно металлу в горне? Образ Марии Петровны, проникнутый благородным внутренним обаянием, остается в мысли каждого гостя, посетившего дом Шолоховых».
Это напоминает благородство Горького в высказываниях о Софье Андреевне Толстой.
35
Был на вечере поэзии в Центральном Доме литераторов. Сидел в зале и слушал стихи. Ну, стихи как стихи. Но вот вышла на трибуну известная поэтесса и начала читать прекрасную вещь о собаке. И читала прекрасно.
Сидевший рядом со мной сравнительно молодой, но изрядно поседевший литератор резко нагнулся и закрыл лицо руками. Он плакал. И вдруг я услышал зловещий шип, видимо, его жены: «Перестань, мне стыдно!..»
Да, жить с поэтом и ходить в ЦДЛ — вовсе не значит понимать поэта и поэзию. Я взглянул на нее — красочно-фальшивую — и представил, как она разговаривает с ним дома…
И вспомнился случай, о котором рассказал Мартти Ларни.
Финский писатель был в гостях у Шолохова и как-то сидел с ним на берегу Дона. В беседе Мартти Ларни попросил Михаила Александровича спеть какую-нибудь старинную казачью песню. Михаил Александрович начал петь про молодого казака, уходящего на войну. И вдруг голос его задрожал и оборвался. На глаза навернулись прозрачные мужские слезы… В песнях — боль и мука народа, и писатель не может не чувствовать это…
Хотелось рассказать об этом соседке, да, слава богу, удержался. Она бы все равно ни черта не поняла. А ему было бы неловко…
36
Второй раз видел Михаила Александровича на Кремлевской площади. Он шел через площадь от Кремлевского дворца к театру. Вокруг него вились фотокорреспонденты. Он, насупившись, недовольно шел сквозь них, останавливался, говорил что-то, резко жестикулируя, но они от него не отставали. Знали, кого фотографировали!
Ему, конечно, легче и вольготнее в Вешках.
Выступает на партсъезде. Гневно говоря о литературных «осужденных отщепенцах», напоминает, что с ними сделали бы в 20-е годы.
Что сделали бы? К стенке — без всякого следствия и суда!..
Об э т о м ли говорить теперь, когда мы почти ежедневно с содроганием узнаем, сколько и в 20-е, и в 30-е, и в 40-е, сколько в эти страшные годы пролито человеческой крови, сколько загублено человеческих жизней; хотя у него и есть мысль, что, дескать, пусть «отщепенцы» и их защитники будут довольны: ныне — не 20-е годы, их не поставят к стенке.
Об э т о м ли говорить ему, человеку, пережившему трагедию Григория Мелехова, безоглядно бросавшемуся на защиту людей в остужающих душу тридцатых?.. И сороковых… Он же тогда «милость к падшим призывал». Несмотря на то, что падшие бывают разные. И не всегда в ответ — милостивы…
Живучи и запальчивая категоричность, и нетерпимость, и даже жестокость, коими трагически время от времени захлестываются революционные порывы и деяния.
Разве ему самому мало доставалось? И — всю жизнь…
37
Не понимаю людей, которые, стоит лишь заговорить о писателях или других деятелях культуры, сразу начинают спорить — кто выше. Толстой или Достоевский? Шолохов или Платонов?
Вспоминается анекдот из времен Гете и Шиллера. О них тоже спорили. Как-то Гете и Шиллер сошлись и разговорились об этом. И один из них сказал:
— Как все-таки глупы наши соотечественники!.. Спорят, кто из нас выше! А нет бы порадоваться, что у них — двое великих!..
38
Нобелевскому комитету, чтобы признать и оценить Шолохова, понадобилось двадцать пять лет. А как было бы здорово: присудить Нобелевскую премию Шолохову в 1940 году — в год окончания «Тихого Дона»!
Шолохову было тогда тридцать пять лет.
39
Любопытно описание нобелевского праздника в Ассошиэйтед Пресс (Нью-Йорк).
«При свете яркого огня факелов новые лауреаты Нобелевской премии сели в сверкающие лимузины, которые доставили их в стокгольмскую ратушу. Там в большом Золотом зале были приготовлены столы на 850 гостей.
На торжественном банкете присутствовали семь лауреатов Нобелевской премии и члены их семей. Одним из этих лауреатов был советский большевик, который когда-то был в Красной Армии пулеметчиком и сражался с капиталистами.
Шолохов вызвал сенсацию в этот вечер, когда, надев очки в тонкой оправе, в течение восьми минут читал свою речь, в которой он очень тонко подверг критике «литературных авангардистов». После этого он снял очки и широко улыбнулся двадцатидвухлетней шведской принцессе Кристине.
За несколько часов до этого Шолохов принял премию от короля Густава Адольфа. Король, который ростом более чем на голову выше этого седого казака, кивнул в знак приветствия головой и обратился к нему по-английски. Шестидесятилетний русский — член Верховного Совета и преданный коммунист — стоял не шелохнувшись, смотрел королю прямо в глаза и не сделал никакого поклона. (Казаки не кланяются. Они никогда не делали этого и перед царями.)
Шолохов был в центре внимания на церемониях вручения Нобелевской премии этого года…»
40
Как-то, будучи в родной слободе Сагуны, я поехал на хутор Коловерть. Сестры и мужа ее дома не было. Они работали где-то в поле. Я закатил велосипед в сарай, взял удочки и — скорей на Дон. Хотелось порыбачить на вечерней зорьке.
Вечер выдался тихий, прозрачный. Я нашел укромный заливчик между склонившихся над водой верб и закинул удочки. В заливе воду слегка покручивало, а дальше, на середине, она неслась — голубая, потом розовато-голубая, а потом, когда солнце начало спускаться к горе за моей спиной, вода стала совсем розовой. Розовый лежал песок по отлогому левому берегу; томился в последних лучах солнца ивняк. За ивняком изредка слышались голоса баб, — наверное, они собирали ожину.
Мой берег темнел.
И вдруг далеко-далеко, внизу по течению, возникли какие-то торжественно-задумчивые звуки. Они приближались, они стали ясной мелодией, до боли родной и любимой. Она ширилась над водой, над берегами, улетала куда-то дальше, дальше…
Вечерний звон, вечерний звон…
Уже слышны были всплески плиц. Ближе, ближе. И вот из-за поворота показался белый-белый пароход. Он трудно и уверенно шел вверх по течению, рассекая грудью встречную стремнину. К берегам от бортов катились волны, а весь Дон, весь окружающий мир был наполнен торжественно-задумчивой песнью… Казалось, пела сама природа…
Вечерний звон, вечерний звон,
Как много дум наводит он…
Пароход поравнялся со мной, и я прочитал на спасательном круге: «Михаил Шолохов». Пароход шел, обходя мели, озаренный солнцем, по самому стрежню. У меня сжалось сердце: в каком прекрасном облике предстала глазам народная песня!..
1949—1974
В ДОМЕ ГЕРЦЕНА
(об А. Платонове и К. Паустовском)
Я опаздывал на занятия. Свернув с бульвара в институтский двор, я бежал по смерзшейся листве сквера, когда меня почти у двери института остановил высокий человек с большими грустными глазами и глубокими морщинами на лице. Кончался ноябрь, а на мужчине было демисезонное пальто; поднятый воротник не защищал от холода, и он зябко поводил плечами.