Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В однотомник входит рассказ «Воронежское лето». Видимо, он был дорог Константину Георгиевичу как добрая память о пребывании на Воронежщине.

Чуткий к мудрой простоте среднерусской природы, он глубоко почувствовал поэзию донской степи. Поэзией Придонья полны его произведения той поры. Строки о степи живут и вспоминаются, как стихи.

Вспоминаются высокое степное небо, громады облаков, их тень, которая проплывает по степи «так медленно, что можно долго идти в этой тени, не отставая от нее и не прячась от палящего солнца…».

…Родная воронежская степь, низкий сыновний поклон тебе! И ты питала вдохновение художников и в часы труда стояла перед ними в застенчивой невысказанности своей. И ты — тенью добрых облаков своих — освежала их силы в скитаниях по любимой земле!..

Недавно я попал на Тверской бульвар. Зашел во двор Литинститута, остановился у ворот. Стоял и вспоминал студенческую юность. И показалось, вот-вот войдет во двор, сухо покашливая, Паустовский, — он приехал на семинар. Я почти увидел его. А вот и Андрей Платонов!..

И вдруг горечь сжала сердце. Как же это вышло! Я  т о г д а  не мог даже дать закурить ему… Закурить…

И я полез в карман плаща за сигаретами.

1974

ПОБРАТИМЫ

(об О. Берггольц и М. Светлове)

В Центральном Доме литераторов был вечер одного стихотворения. Тогда, в самом начале пятидесятых, такие вечера устраивались часто, и нам, студентам Литературного института, давали на них пригласительные билеты.

Дубовый зал был, как говорится, набит до отказа. За маленьким столом перед публикой сидел председательствующий. Выступавшие, когда он их называл, выходили из публики, из передних рядов.

Я стоял в глубине зала, под лестницей на второй этаж. Впереди меня молодые ребята сидели на стульях и загораживали выступавших, а мне, естественно, тоже хотелось не только слышать, но и видеть поэтов.

Где-то в середине вечера, когда публика уже вошла в роль чуткого и отзывчивого слушателя, председательствующий объявил:

— Выступает Ольга Берггольц!

В зале захлопали.

К столу вышла Ольга Федоровна, невысокого роста, с короткими золотистыми волосами. Золотистость тогда еще забивала едва начавшую проступать блокадную седину.

— Я прочитаю стихотворение «Побратимы», — глухо сказала она. — Посвящается Михаилу Светлову.

Зал задвигался, загудел. Меня потеснили, двинули в сторону и прижали к круглому столу под лестницей. Хватаясь за его край, я на миг увидел, что за столом, в кольце стоящих молодых людей, в их тени, как в колодце, сидел пожилой худой человек и курил папиросу.

Берггольц читала высоким голосом:

Мы шли Сталинградом, была тишина,
был вечер, был воздух морозный кристален.
Высоко крещенская стыла луна
над стенами строек, над щебнем развалин.
Мы шли по каленой гвардейской земле,
по набережной, озаренной луною,
когда перед нами в серебряной мгле,
чернея, возник монумент Хользунова.
Так вот он, земляк сталинградцев, стоит,
участник воздушных боев за Мадрид…

Даже без посвящения было ясно, что стихотворение навеяно светловской музой. И казалось, не одна Ольга Федоровна, а ты вместе с нею написал дальше…

И вспомнилась песня как будто о нем,
о хлопце, солдате гражданской войны,
о хлопце, под белогвардейским огнем
мечтавшем о счастье далекой страны.
Он пел, озирая
родные края:
«Гренада, Гренада,
Гренада моя!..»

Теснимый беспокойными соседями, я сначала, сдерживая натиск, держался рукой за стол. Потом вынужден был сесть. Сел. Снова взглянул на человека за столом и узнал Светлова. Широкий морщинистый лоб. Вспорхнувшие брови. Скульптурные, полуприкрытые веками снизу и сверху, глаза. Светлов сидел неподвижно, облокотившись на стол и уткнув подбородок в сомкнутые ладони. Между указательным и средним пальцами правой руки была зажата папироса. Он жадно затягивался, в глубоких морщинах блестели слезы…

А в зале звучали стихи.

Но только, наверно, ошибся поэт,
тот хлопец — он белыми не был убит.
Прошло девятнадцать немыслимых лет —
он все-таки дрался за город Мадрид!
И вот он — стоит к Сталинграду лицом
и смотрит, бессмертный,
                                    сквозь годы,
                                                       сквозь бури
туда, где на площади Павших борцов
испанец лежит — лейтенант Ибаррури.
Пасионарии сын и солдат,
он в сорок втором защищал Сталинград.
Он пел, умирая
за эти края:
«Россия, Россия,
Россия моя…»

Известно ли было Ольге Берггольц, что Светлов здесь, в зале, — не знаю. Скорее всего нет. Об этом, видимо, не подозревали и стоявшие рядом слушатели, хотя, аплодируя Ольге Федоровне, они, как мне казалось, аплодировали и ему.

Михаил Аркадьевич в тот вечер не выступал.

О чем он думал в те минуты? Может быть, об услышанных стихах побратима?.. А может быть, о том, что он написал позже, в 1957 году?

«Вот уже много лет ко мне приходит эхо «Гренады». Оно возвращается из Китая, из Франции, из Польши, из других стран. В этом, конечно, заключается большое счастье, но есть и ощущение горечи. Неужели я — автор только одного стихотворения? Хочется думать, что это не так…»

Поэт был прав. При имени его тогда, в начале 50-х, тотчас кроме «Гренады» вспоминались и «Пирушка», и «Рабфаковка», и «Песня о Каховке», и конечно же великолепное стихотворение «Итальянец» — такое же значительное, как и «Гренада».

Это правда. Но правда и другое. Тогда многие считали, что Михаил Светлов пережил свою славу, что он исписался. Он действительно подолгу не публиковал своих новых стихотворений, и в Доме литераторов или в баре № 4 на Пушкинской площади, где мельком можно было видеть Михаила Аркадьевича, нередко слышались брошенные ему вслед, обидно переосмысленные его же строки: «…умер Светлов. Он был настоящий писатель…»

О, этот обычай поэтов — «в круг сойдясь, оплевывать друг друга!». Он чаще бытует среди молодежи, которой свойственна категоричность суждений. Ведь было же время, и Светлов написал:

«Товарищи классики! Бросьте чудить! Что это вы, в самом деле, героев своих порешили убить на рельсах, в петле, на дуэли?.. (Как будто это была прихоть классиков — убивать своих героев… — М. Ш.). Я сам собираюсь роман написать — большущий! И с первой страницы героев начну ремеслу обучать и сам потихоньку учиться. И если, не в силах отбросить невроз, герой заскучает порою, — я сам лучше кинусь под паровоз, чем брошу на рельсы героя…»

Пройдут годы. Много повидавший и переживший Михаил Светлов напишет:

«Сколько натерпелся я потерь, сколько намолчались мои губы!..»

Родятся и строки:

«Молодежь не поймет наших грустных усилий, постаревшие люди, быть может, поймут!..»

Поняли и молодые и пожилые. Помогло понять время. Помог и сам поэт — новым взлетом своего вдохновения с середины 50-х годов.

78
{"b":"556819","o":1}