Мне уже пришлось побывать во многих местах за городом.
Петергоф! Я не видел там ничего, что говорило бы, что здесь были парки, фонтаны, памятники, аллеи. Все уничтожили, сволочи! Никак! Никак не могу понять, что же случилось с человечеством, что оно допускает рождение таких людей… Как-то я был на симфоническом концерте, слушал симфонию Шостаковича. Не посчастливилось ли вам слушать ее? Гениальная вещь, честное слово! Особенно первая часть. На вас идут механические двуногие существа. Только такие, только они способны уничтожать все живое на земле.
Я смотрю на развалины Ленинграда, думаю о них, а во мне — музыка Седьмой симфонии. Ее трагическое начало — начало войны. А хочется, ох как хочется дожить и до финала. До победного финала!.. Верю в него всем сердцем и всем сердцем жду его. Но как же трудно дожить до него, даже если не сидишь сложа руки! Впрочем, я всегда, с самого детства, был нетерпелив. Но как хочется, чтобы скорее-скорее было людям хорошо-хорошо!
…По самому берегу Финского залива сосновый бор. У берега большие валуны, как лысины. А дальше — сплошная вода, куда ни глянь. Такой широкой воды я не видел еще. И над ней — белая ночь!.. Вид этот — будто неизвестная картина Айвазовского!
На днях поеду на Ладожское озеро. Все мои поездки — по делам службы, я ведь оружейный техник. Вот мне и приходится ездить в подразделения.
Живу в городе, при штабе. Местом службы нельзя быть недовольным. Послал меня сюда один капитан из отдела кадров армии ПВО; он учился в том же училище, что и я недавно. Только в тридцать девятом году.
Хорошо здесь. Но как бы ни был красив Ленинград, если бы мне дали выбор, я бы уехал либо на фронт (я же могу делать больше, чем делаю), либо в Тамбов. Но на фронт не пускают, говорят, нужен здесь, да и здоровье подводит. А в Тамбов как теперь попадешь?.. Средний, Чистое, Карасево, Хмелинка, Бугры, Канава… Из-за одних названий будешь тосковать. «Как бы ни был красив Шираз, он не лучше рязанских раздолий…»
А там остался Глеб. Как он один?
Эра! Я как-то недавно видел ее во сне: она бежала и несла в зубах щеночка. Почему-то думаю, что ее нет. Нет той Эры, лучше которой никто не работал по вальдшнепу, которая выбегала на улицу при словах: «Мама идет», «папа идет». Я не могу об этом спокойно писать…
Там осталось лучшее в мире ружье. Больше этого уже не будет. Когда я думаю об этом, я чувствую, какой я усталый, какой я маленький… Но какой же я маленький — 29 апреля у меня нашли седые волосы. Правда, меня это не трогает. Однако я теперь иногда чего-то страшусь. Может быть, того момента, когда придется уйти. Где-то я читал или папа мне говорил, что, когда люди перестанут бояться смерти, жизнь на земле прекратится. Но что делать? Ведь само рождение таит в себе неизбежную смерть… У Энгельса сказано еще больше: жить — значит умирать… Тогда какая разница — когда…
Знаете, я снова полмесяца пролежал в госпитале…
Рана открывалась. Вышло еще три осколка. И что-то плохо с головой.
Видно, я уже отвоевался.
Но мне все-таки повезло. Я жил «во дни торжеств и бед народных». Я счастлив, что моя жизнь сложилась именно так. Сложись она по-иному, я не перенес бы, не передумал и не перечувствовал бы всего того, что перенес, передумал и перечувствовал, что делает человека человеком.
Самое большое в судьбе моего поколения — война. Настолько большое, что уж и не знаю, будет ли большее. Сегодняшними делами и чувствами обязаны мы будем измерять свои взаимоотношения после войны. Только бы всегда, как в последние три года, находить настоящее свое место в жизни.
Прости меня, папа, но ты по своему складу ума и характера, по своему пониманию людей и природы не бухгалтер, хотя проработал им добрых два десятка лет и сделал немало хорошего. Но ты бы мог больше. Хотя мне легко говорить. Прости. Не перечитываю это письмо, чтобы не исчеркать его. Знаю, написал кое-что нехорошее. «Я так грустно сегодня настроен…» Еще раз прости.
Пишите чаще. Очень редко получаю от вас письма.
Целую крепко. Ваш Игорь.
P. S. Хорошо, что от Эры есть щенок. После войны ты сразу демобилизуешься. И опять станешь грозой для вальдшнепов и бекасов.
И.
П и с ь м о в о с ь м о е
13 августа 44-го
Как быстро бежит время, папа!
Вот прошел июль, кончились белые ночи.
«Тихо август прилег ко плетню…»
Август. Было время, когда с таким нетерпением ждал его. Заранее начинаешь снаряжать патроны. Бесчисленное множество раз вынимаешь из шкафа ружье, без конца вскидываешь и заглядываешь в стволы, а мысли уже там, на болотах. Эра при виде ружей, сапог, сумки тоже чувствует — скоро вырвется на свободу!
В августе у меня единственное желание — пойти на любимые озера и отстоять вечерний перелет. Переждать ночь у костра между шепчущихся сосен; выстоять утреннюю зорю, закатив парочку красивых дуплетов, а главное — видеть, как начинается и кончается день, побывать там, где нет суеты.
Я все вспоминаю об Эре. Что она думала, когда ты ее отвел к чужим перед отъездом в армию? Она прибегала домой. Хотела хоть кого-нибудь видеть из своих, прыгнуть на грудь и, может быть, понять, почему так, что она больше не нужна. И ее коснулась война.
У меня нет никаких изменений. Только работы много. Она запущена и запутана. Я решил привести ее в должный порядок. Так что сейчас я и начартснабжения, и завделопроизводством, и оружейный техник, и оружейный мастер.
Но ничего. Справлюсь.
Узнать бы, где Маскаев. Я часто вспоминаю его. И хорошо думаю о нем. Сложный он человек. Он мог рассмеяться после шутки, что меня легко будет тащить, когда убьют, — такой я маленький и удобный. И он же нашел время прийти ко мне в госпиталь, принести подарок…
Интересно, как он будет возвращаться к мирному времени.
Никогда не забуду ночь перед уходом в поиск. Думал о всех вас. О себе. О своей однокласснице, Наде Журавликовой, в школе ее Журавликом звали. Она возвращала мне записки с моими признаниями в любви… Тогда я так страдал от этого. А теперь и вовсе… Надя добровольно ушла радисткой на фронт и погибла где-то в белорусских лесах…
О многом передумал я в ту ночь. Меня можно обвинять в самонадеянности, но я не нашел, за что бы нас всех можно было укорять когда-нибудь. Спасибо вам.
На свои скромные зарплаты вы делали все-все, чтобы мы с Глебом росли в чистоте и не были голодны; вы делали все, чтобы мы отзывались на добро и справедливость. Радовался я, что и мне наконец выпадает счастье жить — пусть хоть несколько часов или, может быть, минут! — под стать людям удивительных судеб, людям революции и гражданской войны, людям, которыми я восхищался мальчиком, которым я завидовал, кого боюсь и называть, — так они недосягаемы до сих пор!.. И боялся, что глупо как-нибудь погибну, так и не приблизившись к ним — хоть на минуту!
Теперь мне кажется, что чище, чем в ту ночь, я не жил никогда.
Прости мне громкие фразы. Ты никогда не любил их. Но я сегодня так думаю и не могу думать иначе. И счастлив, что не могу иначе.
Папа, ты совершенно не пишешь, как живешь. У тебя ли мама? Как только она выедет в Тамбов, напиши. Я вышлю ей аттестат. Глеб тоже что-то долго молчит.
Вот пока и все. Пиши, пожалуйста, чаще, хоть понемногу.
Целую, Игорь.
П и с ь м о д е в я т о е
5 января 1945-го
…Когда я итожу то, что прожил…
Вспоминаю: я совсем маленький — Гока, как я сам себя и как ты меня называл. И первая сохранившаяся в памяти охота.
Поздняя осень тридцать первого, кажется, или тридцать второго года. Ты, я и Коро на болоте. Перед нами бочажины, поросшие желтой осокой. Коро отказывается работать. Рыжие гаршнепы. Без Коро взяли четырех. Мокрые ноги…
Как давно это было!
Гораздо позже я прочел все твои записные книжки — перед отъездом в армию. Есть в одной из книжек запись об этом дне. Мне стыдно стало за мои тогдашние ощущения. Как они отличаются от твоих! Ты был на болоте. А что тебя преследовало? То, что в семье нечего есть, что не в чем ходить. Что нет дров. И в конце концов, нет своей собаки… Мне и сейчас стыдно, что я не почувствовал тогда этого.