И все же он каждое утро здесь, с неизменным ножом в руке, разделывает рыбу для дневных клиентов и не позволяет себе жаловаться ни на погоду, ни на заработок, ни на неудачные дни без улова, потому что некому его слушать. Да и какой смысл.
Это называется «смирение». Смирение глубокое, простое, очевидное, безоговорочное. И я понимаю, думая об этом на подходе к их дому, что именно такое благородство души мне и нужно, чтобы всплыть на поверхность из холодных глубин, которые едва не поглотили меня благодаря стараниям одного человека. Человека недостойного, который только и делал, что жаловался на слишком высокие налоги да прикидывал, какие вложения выгоднее окупятся после выхода на пенсию и как лучше обвести вокруг пальца налоговую инспекцию на вполне законных основаниях. Если бы он выудил из воды мертвеца, он бы на него плюнул.
Бедность не там, где мы думаем. И настоящее мужество обретается не под пиджаком банкира, который ворочает миллионами, пренебрегая несчастьями кое-кого из своих клиентов, настоящее мужество — оно внутри этих рыбаков, которые противостоят жестокому ветру, ледяной стуже, неуверенности в завтрашнем дне и безжалостной смерти, в любой момент готовой утянуть на дно.
Как мне здесь хорошо. Удивительно: стоило оказаться здесь, среди людей, которых я когда-то любила, чтобы сразу же вновь приобщиться к тем моральным ценностям, которые жизнь заставила тебя забыть.
Когда я захожу в дом, Александр обнимает меня и целует. На нем желтая парка. Поверх джинсов он скоро наденет клеенчатые штаны, к этоиму добавятся белые сапоги и неизменная красная шапочка. Он всегда мне казался очень красивым, даже в шесть утра. Он мне казался красивым, потому что при виде его мне представлялось протянутое на ладони сердце.
— Готова?
— Да.
— Тепло оделась?
— У меня нет ничего непромокаемого.
— Возьми это, — говорит он, протягивая плащ и непромокаемые штаны.
— Да я в этом утону!
— Вообще-то лучше научиться плавать, прежде чем отправляться на озеро. Если хочешь помогать нам, нужно тебя экипировать.
— Сделаю, что смогу.
— Будешь делать, что захочется. Если решишь просто смотреть, я не в претензии.
— Мне надо забыть.
— Будешь считать рыб, тогда остальное само из головы вылетит. Чтобы заснуть, считают баранов, а чтобы забыть — рыб, по крайней мере здесь.
Александр возится с лодкой, простоявшей ночь на мертвом якоре — разумная предосторожность на случай внезапного порыва ветра. Он растягивается во весь рост на носу, чтобы выудить из воды веревку и отцепить замок.
Не знаю, почему, но вид его распростертого тела трогает меня. Может, потому, что мужчина в таком положении куда более уязвим, чем когда он стоит на обеих ногах, а в уязвимом мужчине есть нечто трогательное? А может, мне это напоминает другие моменты, когда он вот так же лежал в те счастливые времена, когда на лодке у меня было свое постоянное место?
Я отбрасываю прочь ненужные попытки понять, мне просто нравится смотреть на него, и все. Наверно, он это почувствовал, потому что бросает на меня пристальный взгляд, заставляя отвести глаза, как будто меня застали врасплох. Я вглядываюсь в пустоту, слежу за волнами, незаметно подстерегая краешком глаз момент, когда он примется за работу и я смогу снова разглядывать его.
Мы отплываем в темноту, в ночь, среди огней, горящих вокруг озера. Непроглядная темная масса воды внушает нечто похожее на страх, заставляя осознать, что прямо под нами десятки метров глубины, и лишь несколько сантиметров пластика отделяют нас от ледяной бездонной необъятности.
Отец с сыном не обмениваются ни единым словом. Зачем? Каждый и так прекрасно знает, что именно он должен делать, почему и как. Иногда одного быстрого обмена взглядами им достаточно для понимания. У первого буйка мотор глушат, Александр цепляет поплавок и мерными движениями начинает вытягивать сеть со свинцовыми грузилами. Сеть всплывает на поверхность, а вместе с ней и первые рыбины. Я начинаю пересчитывать их, но быстро понимаю, что скоро собьюсь, не выдержав темпа. Отец тем временем высвобождает их из сети и кидает в ведра, где они продолжают отчаянно трепыхаться. Но такова жизнь — пусть уже не совсем их, но жизнь, и она продолжается в виде пищевой цепочки, по законам которой для этих все закончится сейчас, зато они обратятся в мышечные протеины человеческого существа. Того самого, который в один прекрасный день передаст свое тело червям, а те пойдут на корм рыбам. В сущности, это скорее замкнутый круг, чем цепочка.
Когда рыбы бьются слишком сильно, отец хватает небольшую палку и несколько раз бьет их по голове — только чтобы оглушить, не убивая. Этот момент мне никогда не нравился, а сегодня особенно, потому что в глубине сердца живо воспоминание, как я сама была такой рыбой, над которой один мужчина измывался годами. Оглушенной, заключенной в ведре. Широко разевающей рот, чтобы вдохнуть хоть немного воздуха и не сдохнуть. В последнем судорожном рывке, благодаря Селестине, мне удалось выбраться, спастись, вернуться в чистую воду, которая выводит меня из ступора. И снова задышать, широко раскрыв рот — как сегодня утром. Снова задышать, найдя Алекса. Снова задышать, оказавшись с ними на озере.
Я молча плачу — от отвращения к прошлому, но и от сиюминутных чувств, от мыслей о дочери и о будущем. Александр, который время от времени на меня поглядывает, прекрасно видит, что меня трясет.
— Подменишь меня? Помнишь, как надо делать?
— Конечно, помню.
— Только тебе тяжело будет, этим утром рыбы полно. Ты приносишь удачу…
Он специально провоцирует меня, зная, что у меня своя гордость, и всякий раз, когда он говорит, что мне будет слишком тяжело, я из кожи вон лезу, чтобы доказать, что он не прав.
Он кладет свои руки поверх моих, направляя первые движения, потом отстраняется, счастливый тем, что я не забыла, чему он меня учил. Усаживается на носу и улыбается, едва я бросаю на него взгляд. А мне стоит неимоверных усилий не показать ему, как судорожно я напряжена, — сети действительно тяжелые, и у меня такое ощущение, будто матка сейчас оторвется. Но я отбрасываю эту мысль, крепче сжимаю промежность и стараюсь действовать больше руками, с удовольствием глядя на рыб, которые появляются одна за другой, подвешенные в ячейках сети, как шарики на огромной елочной гирлянде. Сеть, которую я сейчас вытягиваю, откалибрована под озерного гольца — породу редкую и дорогую, так что невероятно богатая гирлянда и впрямь заставляет думать, что я приношу удачу. И все же глубоко внутри зреет уверенность, что я здесь ни при чем, просто у меня есть маленький ангел-хранитель, который сейчас развлекается тем, что заставляет рыбаков поверить, будто я их талисман. Вера умиротворяет, пусть даже один и тот же повод заставляет нас поверить в совершенно разное. Каждый заигрывает с истиной, пытаясь сделать ее чуть приглядней для себя самого. Для них — благодаря мне, для меня — благодаря Селестине. Разве что рыбам, которых я вытаскиваю из сети, трудновато проникнуться верой в свою счастливую звезду. Тогда, исключительно символически, я выпутываю следующую рыбину из сети живой и бросаю ее обратно в воду. Иногда очень приятно и это — вернуть свободу приговоренному. Я глупо улыбаюсь отцу Александра, который удивленно на меня воззрился. Все-таки большой голец…
— На этого у меня рука не поднялась.
Хорошая рыбалка, и мы вытянули почти все сети еще до восхода солнца. Дождь и впрямь ушел на запад и перебрался на косу Ивуар, нависнув над ней непроницаемой тучей и разразившись стеной ливня. Все мышцы горят, и я снова располагаюсь на носу лодки, лицом к солнцу. Оно мягко выныривает у нижнего пика горы Дан д’Ош, потом исчезает за ней и снова появляется через несколько минут в гигантском просвете между двумя пиками.
— Видела, Джульетта? Сегодня солнце взошло дважды, — бросает мне отец.
— Значит, и светить будет ярче?
— Значит, оно подарило прекрасное зрелище, потому тебе это было нужно.