Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тень Руссо смущала многие умы Старого и Нового Света. Более всего – приверженцев романтизма, революционеров-демократов и основоположников научного коммунизма. В России сочинения Руссо наибольшее влияние оказали на Радищева, Герцена и Чернышевского («Общественный договор» и «Рассуждение о неравенстве»), на раннего Достоевского («Новая Элоиза» и «Исповедь»), но в особенности на Льва Толстого, который признавался: «Я прочел всего Руссо, все двадцать томов, включая “Словарь музыки”. Я больше чем восхищался им – я боготворил его. В пятнадцать лет я носил на шее медальон с его портретом вместо нательного креста. Многие страницы его так близки мне, что мне кажется, что я их написал сам».

Спустя два столетия, благодаря приобретенному историческому опыту и успехам социологии и антропологии, страсти и споры, кипевшие вокруг фигуры Руссо, поумерились, и появилась возможность взглянуть на его творческое и идейное наследие с новой временной дистанции.

«Исповедь» как жанр

У Руссо несколько лиц. Во-первых, он был политическим мыслителем, за что его любили, ценили и ненавидели двести лет. Говоря сегодняшним языком – являлся политологом, социологом, идеологом и мифотворцем. Во-вторых, он был моралистом и педагогом. В-третьих, психологом и литератором сентименталистского направления (как Ричардсон, Стерн, наш Карамзин). Но он был еще и просто Жан-Жаком, и, пожалуй, самое интересное сегодня в его творческом наследии – это «Исповедь». Все остальное в той или иной мере было либо усвоено культурой, либо опровергнуто, либо устарело. Руссо и сам считал «Исповедь» своей главной книгой, которая его переживет: «Пусть труба Страшного суда зазвучит когда ей угодно, – я предстану перед Верховным Судией с этой книгой в руках».

Большинство литературных исповедей до Руссо («Исповедь» Бл. Августина, «Мысли» Паскаля, «Опыты» Монтеня) имели идейный характер и больше походили на проповеди. Руссо также не чуждается проповеди, но его дифирамбы Добродетели как таковой и собственной добродетели, в частности, настолько контрастируют с тем, ЧТО именно он рассказывает, в чем признается и кается, а в чем нет, что «Исповедь» Руссо приобретает характер детективного расследования и психологического триллера. Один прозорливый исследователь назвал «Исповедь» Руссо «драмой искренности»; другой сделал вывод, что Руссо в своей жизни и в творчестве искал не «истины» (как подобает мыслителю), а «счастья» (как подобает человеку и художнику). Но именно эти качества позволили «Исповеди»

Руссо стать главной «исповедью» в мировой литературе.

Субъективно, Руссо желал защититься от напраслины, которую возводили на него бывшие друзья и недруги, и для этого оставить собственный автопортрет потомству. Но автопортрет – это искусство, а не признательные показания. В показаниях можно изворачиваться, стремясь запутать читателя и замести следы (утомившись, читатель попросту выбросит их в корзину), но автопортрет выдаст автора со всеми потрохами. Потому что искусство, художество, многомерно по определению. Произведение можно поворачивать разными сторонами, и по представленному в нем угадывать и восстанавливать опущенное или умолчанное. Доведя эту мысль до логического упора, можно утверждать, что любое произведение искусства является в определенной степени автопортретом его создателя.

Мало кого несколько столетий спустя может всерьез занимать вопрос, каким человеком в действительности был Ж.-Ж. Руссо. Но вот писавшийся по велению страсти портрет простака и хитреца Жан-Жака – всякого человека вообще, с его неизбежными слабостями, прегрешениями и лекалами, по которым он кроит представление о самом себе, – этот портрет и сегодня представляет собой захватывающе интересное чтение. Приключений в жизни Руссо, достаточных для написания плутовского романа или мемуаров в духе Челлини или Казановы, хватало, но события были для него чем-то второстепенным. По-настоящему его занимало нечто другое: «Вам нужны заурядные люди и необыкновенные события? А по-моему лучше наоборот» (из авторского предисловия к «Новой Элоизе»). Для кого-то XVIII век был веком галантности, для кого-то веком Просвещения, еще для кого-то эпохой чувствительности. Руссо открывает свой век, не закончившийся и поныне: век Идеологии под личиной Справедливости.

Добродетель и порок

«Добродетель» – любимое слово Руссо из лексикона моральной философии, которую так ненавидел Фридрих Ницше (с Руссо заодно). Ницше ненавидел не столько соответствующее моральным нормам поведение, сколько моральную философию как инструмент господства, скрытого осуществления власти. То есть ненавидел ханжество, фарисейство, использование интеллектуального превосходства в корыстных целях, на это у него был звериный нюх и хватка волкодава. Ницше не могла обмануть «овечья шкура» Руссо: «Он морализирует и, как человек затаенной злобы, ищет причину своего ничтожества в господствующих классах». Жестоко, но, увы, справедливо. Подобной зоркостью мог обладать только идейный враг и соперник. Но это не значит, что кто-то из них двоих был прав или хорош, а другой нет. Правы и неправы, хороши и дурны в чем-то оба – и потому в истории европейской мысли чередовались час Руссо (с красноватым отливом) и час Ницше (коричневатого оттенка, увы).

Жан-Жак Руссо был сыном женевского часовщика – и этим много сказано. В Женеве, городе диктатора и протестантского реформатора Жана Кальвина, часовщиками были бежавшие из Франции от религиозных войн и репрессий гугеноты (знаменитые швейцарские часы – побочный результат Варфоломеевской ночи). Мать Жан-Жака умерла сразу после родов, и до десяти лет он жил со своим отцом Исааком, убежденным кальвинистом и республиканцем. Однажды тот повздорил с офицером, ранил его шпагой, бежал из Женевы и обзавелся новой семьей. В результате Жан-Жак лишился родительского крова. Поначалу он жил у родственников, затем в семье священника, потом подмастерьем в доме ремесленника, где начал подворовывать, а тот его побивать, и пошло-поехало. Все это читатель сможет узнать и сам со слов Руссо. Здесь важны три момента. Жан-Жак – швейцарец и оттого стихийный республиканец. Отсюда же его любовь к природе (в городах и аристократических салонах он задыхался). Но главное, судьба была несправедлива к его семье и к нему самому с самого рождения, следовательно, у него имелся мотив для мести. Расплачиваться по счетам пришлось абсолютистской Франции, которая, честно говоря, заслуживала своей участи. Есть большое искушение попробовать распутать головоломку жизни и характера Руссо, но не стоит лишать читателя такого «душеполезного» удовольствия. Хочется предостеречь только от поспешного вынесения автору «Исповеди» однозначного приговора – сам масштаб фигуры, кричащие противоречия характера и смелость поступка Руссо не позволяют этого сделать.

Пускаясь на беспрецедентные откровения (почти за полтораста лет до Мазоха и Фрейда он признается в собственном мазохизме и эксгибиционизме, когда и слов для этого еще не существовало), тем не менее Руссо прощает себе всё – за свои жизненные невзгоды (выбор стоял: либо погибнуть от нищеты, либо превратиться в негодяя) и за бескорыстную любовь к Добродетели. Вот несколько автохарактеристик на выбор: «Я всегда считал и теперь считаю, что я, в общем, лучший из людей»; «моя пламенная жажда справедливости»; «великодушие моей натуры»; «существует еще человек, достойный моей дружбы»… От подростковой и провинциальной мании величия Руссо не избавился до конца жизни – наживя и присовокупив к ней, как чаще всего бывает (психиатры знают), еще и бред преследования (вредительство, козни иезуитов, шпиономанию). Когда читаешь одно, а за словами встает нечто другое, диаметрально противоположное, это освежает, как разговор с сумасшедшим. В словаре рассудочного деиста Руссо (Бог для деистов – Первопричина, дальше действует человечество, к которому и апеллирует Руссо) отсутствует понятие «греха», заменой ему служат «проступок» и «заблуждение». В изощренности самооправданий с автором «Исповеди» могли бы сравниться разве что некоторые персонажи Достоевского. Украсть и оговорить служанку («стыд был единственной причиной моего бесстыдства») или бросить учителя и спутника с эпилептическим припадком на улице в чужом городе и сбежать – это никакая не «низость», а извинительное проявление «слабости». Также за двадцать франков, «тридцать сребреников», перейти в католицизм, а несколько десятилетий спустя обратно – ничего зазорного. Называть «мамой» свою благодетельницу, жить с ней «шведской семьей» в ее доме, превознося ее добродетель и целомудрие (в силу фригидности), как минимум странно. Еще страннее свою неверность любимой «маме» объяснять пользой для своего пошатнувшегося здоровья, а положение альфонса при ней оправдывать следующим образом: «Могу поклясться, что ради экономии с радостью переносил бы всевозможные лишения, если бы мама действительно извлекала из этого пользу. Но, уверенный, что то, в чем я отказал себе, достается каким-то негодяям, я злоупотреблял ее щедростью, чтобы урвать у них хоть частицу, и, как собака, возвращающаяся с бойни, уносил свой клочок от куска, которого не мог спасти». Но все это цветочки по сравнению с тем, как Руссо поступал с собственными детьми. Немедленно после родов он сдавал их (пять «штук»!) в приют и больше не интересовался их судьбой – топил, как котят, чтоб не выросли паразитами и «чудовищами»! Надо знать, что Руссо автор одного из самых прославленных педагогических трактатов своего времени – «Эмиль, или О воспитании».

12
{"b":"556326","o":1}