— Вы верно полагаете. Об оружии я ничего не знаю.
— Вы лжете, Пит!
— Клянусь вам…
— Не клянитесь. Вы знаете, как вас уважает Николас. У него будет разбито сердце, если он узнает, что его отец пытался лгать, чтобы выбраться из трудного положения.
Револьвер — шестизарядный «смит энд вессон», утяжеленный К-38, с полным боекомплектом весивший 1180 граммов и несколько отрезвивший Ника после его первой стрельбы по мишени. Крепкому пятнадцатилетнему парню все же не хватало силы в руках, чтобы удержать подобный вес. А отдача была слишком резка для него. С таким весом и отдачей он посылал пули либо над, либо под «яблочко».
Тогда я купил ему «смит энд вессон» 22/32 для тира, револьвер 22-го калибра, весящий всего лишь 750 граммов с полным барабаном. Просто невероятно, что он вытворял с этой штукой. Вандерлих, служитель в тире, как-то несколько недель назад сказал ему:
— Будь мы в Додж-Сити во времена доброго старого Дикого Запада, я предпочел бы противостоять твоему отцу с его К-38, чем тебе с твоей пукалкой. И я говорю это не для того, чтобы приуменьшить способности твоего отца.
Я представил Ника на пороге ванной комнаты перед этой женщиной в черном нижнем белье с моим револьвером в руке. Он направляет оружие, поднимая его прямо перед собой, несколько выше лба, а ля Вандерлих, хладнокровно наводя на цель. Женщина падает на колени, умоляюще поднимая сложенные руки. Указательный палец Ника нажимает на курок…
Дальнейшего не последовало. Я не могу, или не хочу, представить выстрел, отдачу, пороховую гарь.
Но ни у кого, кроме Ника и меня, нет ключей от моей квартиры. Никто другой не мог впустить эту женщину и убить ее. Никто больше не знает, где спрятано оружие: под свитерами в нижнем ящике комода. Никто в мире, кроме Ника и меня.
Но ведь невозможно, чтобы он был виновником этого ужаса.
В конечном счете наш парень столь прямолинеен и последователен, что даже друзья над ним подтрунивают. Естественно, уважительно. Он несколько выше их, более широк в кости и абсолютно уверен в себе. Что больше всего их впечатляет, как я часто замечал, так это его способность не терять хладнокровия. Когда их голоса переходят на крик, его голос становится тише, заставляя прислушаться. И если возникает потасовка, они знают, что в боксе, так же как и в карате или в чем-то другом, он способен разделать их под орех, и причем с милой улыбкой на лице.
И он всегда откровенен со мной. Чист, как золото. Никогда не возникает нужды загонять его в угол, чтобы добиться ответа на вопрос. Я уже не помню даже, когда он спросил меня:
— У тебя нет проблем со мной из-за этих историй с наркотиками?
Он знает, что я ему не солгу. Откровенность — не единственное чувство между нами.
— Иногда, — сознаюсь я. — Говорят о стольких вещах… Я был бы плохим отцом, если бы не предвидел подобных ситуаций.
— Значит, я не доставляю хлопот.
— Ты пробовал?
— Травку. Два или три раза. Я в ней не нуждаюсь.
Я прилагаю немало усилий, чтобы пойти дальше, задать нужный вопрос:
— А насчет секса? Гетеро или гомо?
Он несколько мрачнеет.
— Ты спрашиваешь из-за моих длинных волос…
— Не говори глупостей, Ник. Но сейчас многие сирены поют, что нет ничего лучше голубой любви.
Он преображается.
— Сирены — женщины, папа. С какой стати им вещать об этом?
Я не мог не рассмеяться.
— Очень забавно. Но ты не ответил на вопрос.
Он, должно быть, почувствовал за шуткой мою озабоченность, ибо ответил очень серьезно:
— Я не думал об этом. Но, к примеру, если это делать с мальчиком, можно подумать… как бы сказать… Это слишком похоже на мастурбацию, понимаешь? Тогда как с девушкой действительно что-то испытываешь.
— Ты очень разумный молодой человек, Ник. И говоришь почти как старик. Ты пришел к подобному заключению на собственном опыте, не так ли?
— Ну да, у меня была девушка… Но мы не пошли до конца.
— Это тоже неплохо. Девушка твоего возраста действительно не готова еще идти до конца, как ты говоришь, что бы она ни рассказывала.
— Та была двумя годами старше. Она на первом курсе университета. И я полагаю, что она готова. Если только…
— Да?
— Ну ладно, скажем, ты находишься с девушкой и все классно, все готово для этого дела. Родители отсутствуют, свет приглушен и все такое. Стоит ли тогда спрашивать ее, приняла ли она пилюлю? Ты понимаешь, если ее спросить об этом раньше времени, она подумает, что у тебя в голове только одно. Если же задать этот вопрос уже в процессе, она скуксится. Как быть?
Боже, романтические проблемы нынешней молодежи слишком осложнены прогрессом!
Но Ник говорит со мной так. Открыто. Будь он хоть малость виноват в этих окровавленных останках, заполнивших мою ванную комнату, он бы никогда не прятался.
Офелия перестала тереть как безумная листок бумаги. Она его разложила, разгладила и тщательно приклеила к фаянсовому квадрату стены для сушки. Бумага пристала к стене так же, как когда-то носовые платки Джоан в нашей квартире с многочисленными ванными комнатами на 60-й Восточной улице. Войдя вечером после стирки Офелии в ванную комнату, можно было найти с дюжину белых полотен, расцвечивающих стену. Должно быть, тот, кто незаконно протащил эту толстомордую мексиканку через Рио-Гранде, вдолбил в ее голову, что необходимо делать с дамскими платками после стирки: их пришлепывали к стене, они высыхали и их заботливо складывали, даже не гладя.
Вначале Джоан чуть не хватил удар.
— Нет, нет, Офелия. No necessitad. (Нет необходимости.) Не на стену. Господи, как сказать стена? La pared. Nada la pared! Просушить, высушить, как все остальное.
Бесполезно.
Я никогда не совершал подобной ошибки. Когда мы поделили Офелию после развода, у меня было право на ее услуги раз в неделю, а у Джоан — все остальные дни. Моим днем стала пятница, и Офелия могла делать все, что ей заблагорассудится. Я впускал гс в восемь тридцать утра, видел, как она доставала из стенного шкафа инвентарь для уборки, и оставлял ее ii покое. Когда я возвращался домой на уик-энд с Ником, он уже был там, а Офелия исчезала. Чаще всего, по его словам, она собиралась уходить в половине четвертого, когда он возвращался из школы. Но иногда она оставляла не поддающееся расшифровке сообщение на телефонном столике.
Бесполезно было повторять ей и упрашивать: «Я прошу вас, Офелия, ради Бога и всех мексиканских святых, постараться оставлять мне понятные сообщения, ибо они личного характера и могут быть важными, а на работу мне не звонят по личным вопросам, я запретил это делать, потому рассчитываю на вас, Офелия. Вы понимаете, я рассчитываю, что вы передадите послание, четко записав его…» Все это оказывало на нее не большее воздействие, чем просьбы не сушить платки на стене ванной комнаты.
И сейчас, когда она приклеила этот листок бумаги на стену, у меня возникло впечатление, что она превзошла саму себя. Это почище китайской грамоты.
«ЕПАПО НЕТ ЗА ДУ ЧАС».
Чего нет? Который час? Кто это написал? Некий телефантаст, выступление которого способно развеять хмурые черты Толтека?
«ЕПАПО НЕТ ЗА ДУ ЧАС».
Я прикрываю глаза, перечитываю с ужасом таинственное послание и поворачиваюсь к Офелии.
— Что все это значит?
Она остается безмолвной, непроницаемой. Все смотрят на листок. Доктор Эрнст, психиатр из психиатров, главный чинитель мозгов, рассматривает его, нахмурив брови. Потом пожимает плечами.
— Что еще можно ожидать от этой несчастной эксплуатируемой женщины? — бормочет он, обращаясь к собравшимся.
Я в консультационном кабинете доктора Джозефа Эрнста.
Я не помню, как я туда попал и почему, как все произошло, но я там.
Доктор Эрнст за своим бюро хмуро рассматривал меня, поджав красные мясистые губы, его брови слились в единую линию на лбу.
Комната изменилась со времени моего последнего визита, а прошло чуть более восьми дней. Она непомерно увеличилась, потолок поднялся. Медик всегда предлагал мне сесть в кресло, а сейчас я лежал на незнакомом мне диване напротив него. Поза несколько неудобная из-за почти горизонтального положения, и мне приходится превозмогать боль, чтобы немного приподняться на локтях и взглянуть в его пронзительные глаза. Внезапно я понял, что не свободен в своих движениях и не могу сесть. Широкий пояс опоясывал мою грудь, а руки были привязаны к дивану.