Постепенно все, что произошло, опять возвращается ко мне. Тамара Николаевна лежит тихо, и я вдруг снова чувствую волнующую тяжесть ее ноги. Приподнимаюсь на локте, но не смотрю туда. Взгляд мой не отрывается от ее лица. Оно сейчас совсем незнакомое мне, лицо девочки, кем-то обиженной. Рука моя касается ее щеки, и я начинаю целовать это милое лицо, глаза, темные припухлые губы. Даже волосы ее кажутся сейчас другими, темными. Не замечая как, я сам уже нахожу все, и опять покоряюсь высшей, не имеющей разгадки силе…
Еще и еще раз все происходит. «Ты будешь хорошим мужчиной!» — шепчет она мне. Я не понимаю этого. Значит, есть во всем какой-то смысл?..
Приходит Вера Матвеевна в чем-то светлом. Она останавливается среди деревьев, тихо зовет. За ней видится Гришка. Луна куда-то ушла, и серая чистота рассвета заполняет пространство между деревьями. Я быстро одеваюсь. Тамара Николаевна ждет уже в платье, но все остальное у нее лежит рядом. Я обнимаю ее и чувствую одну лишь легкую материю, разделяющую нас. Ничего больше там нет. Все возникает во мне с новой, какой-то неистовой силой. Но она уверенно отстраняет мои руки:
— Иди, пора.
Гришка стоит у дувала с нашим оружием. Беру у него винтовку, еще раз оборачиваюсь. Платье ее светлеет в темноте сада, но лица не видно…
В следующую ночь я опять у нее. Прихожу в сумерках, уже не заходя к Вере Матвеевне. Возле калитки вижу какую-то постороннюю женщину с твердым подбородком и уложенными на голове косами. Она не смотрит на меня, и губы у нее поджаты.
— А, это Нюська, — говорит Тамара Николаевна, когда я сообщаю ей об этом. — Половина дома ее. Тоже учительница. Все женихов ждет.
Ночью нащупываю кольцо на ее пальце и спрашиваю, зачем оно.
— Это от мужа, еще до войны, — говорит она каким-то отсутствующим голосом. — Мы не очень хорошо жили. Разошлись, можно сказать.
— А теперь? — настаиваю я.
Она не отвечает и, повернувшись, кладет руку мне на грудь. Но потом, в продолжение ночи, я опять спрашиваю о том же. Мне известно, что уже два года она живет в Красноармейске.
— Не надо об этом! — просит она.
Луна, огромная и совсем круглая, стоит прямо над нами, деревья будто расступились в стороны. Мы лежим оба раздетые, и какая-то странная уверенность во мне, что мы совсем одни на земле. Я поднимаю ладонь, закрывая ее от лунного света. Но тени почему-то нет. Тело ее продолжает светиться. Тогда я опускаю на нее руку и чувствую этот непроходящий свет. Он струится по моей руке к локтю, поднимается выше, переполняет меня всего, но мне мало. Весь я жажду этого света вплотную, до боли, до неистовства, и он щедро изливается в меня… Луна отошла куда-то в сторону, и опять явившаяся неведомо откуда другая женщина, а не Тамара Николаевна, лежит запрокинув голову и слабо положив на меня руку…
Когда утром она провожает меня, мне кажется, что кто-то смотрит на нас с веранды другой половины дома. Тамара Николаевна безразлично машет рукой и приникает ко мне с долгим благодарным поцелуем.
Начинаются полеты, но я не замечаю этого. Отлетав свое, я валюсь куда-нибудь под крыло и ничего больше не слышу. А вечером, смыв с себя пыль в арыке, не переодеваю комбинезон и исчезаю до утра. Машину нашу потом поджидаю у штаба, где она притормаживает, и прыгаю через высокий борт в кузов с тремя-четырьмя такими же, как и я.
Два раза в зоне допускаю накладки. Старший лейтенант Чистяков смотрит на меня с удивлением. Когда едем как-то назад в командирском «Додже», он кладет мне руку на плечо:
— Что это ты, Тираспольский?
Отвожу глаза и молчу. Командир отряда усмехается понимающе и грубо говорит:
— Все… — ветер!
А я уже иду в садах, где сумерки красят все в одинаковый цвет. Только яблоки делаются все белее в темнеющих ветках, и я быстро перехожу в другой мир. Соседка встречается мне у калитки, у нее привычно поджаты губы. Вот уже две недели происходит это. Я говорю ей «здравствуйте!» и прохожу мимо. Мне кажется, она пугается всякий раз моего голоса…
Мы лежим с Тамарой Николаевной и смотрим на луну. Она меньше и совсем уже не круглая. Свет теперь от нее какой-то золотистый. Слышу незнакомые мне звуки и поворачиваю голову. Тамара Николаевна плачет, зажимая рукой рот. Слезы скатываются по щеке, и желтое сияние в них от ущербной луны. Я ничего не понимаю, что-то спрашиваю у нее, но она вдруг с силой обнимает меня. Я уже привык к тому, что она шепчет всякие слова при этом. Сегодня она долго не разжимает рук…
И опять я вижу у нее слезы к концу ночи. Она целует меня, отстраняет от себя, смотрит в лицо, снова целует и все говорит, говорит эти слова. А когда я ухожу, она приникает вся ко мне и стоит, прижавшись к моей груди, пока не становится совсем светло…
Вечером я иду все той же дорогой и ищу луну глазами. Ее нет на небе, лишь где-то за деревьями слабо виднеется желтоватый свет. У калитки стоит соседка, но ведет она себя не так, как всегда. Она стоит прямо на моем пути.
— Вы к кому? — спрашивает она каким-то торжествующим голосом. И смотрит она теперь прямо на меня. Я останавливаюсь, не понимая.
— Вы разве не знаете?.. Тамара Николаевна уехала.
Никак не воспринимаю ее слова. Хочу пройти в калитку. Она уступает мне дорогу, но, сделав два шага, я останавливаюсь, смотрю на нее.
— Вы зайдите… выпейте чай, — говорит она, и глаза ее под навороченными на голове косами сияют.
Господи, да она… она же сама это хочет. Даже плечи у меня передергиваются. Повернувшись, ухожу молча. Иду в садах, дувалах, неведомо где. И все мне не верится. Не сходится что-то в моем понимании…
Да, уже совсем темно. Луны нет и ничего не видно. Пытаюсь разобраться, где я нахожусь. Слышу железный лязг, выхожу к железной дороге на самом краю станции. С проволочным скрипом поднимается семафор. Две светлых линии рельсов убегают во тьму ущелья. Как-то бездумно отмечаю, что это и есть дорога на Красноармейск.
Иду назад в город по шоссе, мимо штаба, подхожу к клубу. Из открытых высоких дверей слышу голос Феди Тархова:
На плечах уж потерлась шинель,
В поле доты врага и метель…
Сейчас там начнутся танцы. Смотрю из темноты некоторое время, поворачиваюсь и иду прочь. Где-то к ночи, сам не знаю как, оказываюсь у той же калитки. Она закрыта, но я захожу с задней стороны, смотрю на окна ее половины дома. Ставни закрыты снаружи. И на другой половине уже нет света. К тому месту между деревьями не подхожу, смотрю издали. Тусклая полоска луны висит где-то на краю неба. При ее угасающем свете вижу голую пустоту…
Днем в обед на разлетке Гришка садится со мной рядом. Вокруг никого нет, и он говорит:
— Она же солидная женщина. Муж у нее в Красноармейске.
Смотрю на него, не понимая.
— Инженер-майор он, на резервных складах. Два года, как она с ним живет.
— До войны у нее был муж, — говорю ему глухо.
— А это уже другой, — Гришка помолчал. — Она Вере сказала, что впервые это у тебя…
Смотрю искоса. Нет, Гришка говорит понимающе, без тени чего-нибудь такого. Другому бы я и въехал.
Вечером никуда не хожу, даже не моюсь после полетов. Лишь утром падаю в арык. Дальше, у узбекского дома, купается Ларионова. Она опять живет с Каретниковым. Видно, как она выходит из воды, становится за дувал и выжимает там купальник.
Проходит еще неделя. Два раза я поругался с нашим инструктором Кравченко. Маленький, тихий, он лишь беспомощно моргает ресницами. Мучнику, который подлез ко мне с каким-то своим умничаньем, даю по харе. И другим я не отвечаю, когда о чем-нибудь спрашивают у меня.
Кругом не то. На взлете резко толкаю ручку от себя, и машина тарахтит по земле, пока не вспоминаю, что следует добрать, отпустить ее. Сажусь с козлами. В зоне отчего-то все дергается у меня, и вдруг вижу, что ручку зажимаю в кулаке. «Как бабу в подворотне!» — ругается в таких случаях Чистяков.
Ларионова все купается, и наблюдаю потом через дувал голые ее плечи со светлым следом от купальника. Все, что она скрывает за дувалом, мне известно. Ночью не сплю совсем, а только днем, на разлетке… Всякие образы являются, когда лежу в плотной безлунной тьме, и руки, все тело мое не могут расслабиться. Мелькает в мыслях даже соседка Нюська с пятью килограммами кос, накрученных на голове. Ведь так же она смотрела, когда звала меня пить чай…