Как и откуда, не знаю, но нам уже известно, что капитан Правоторов в начале войны потерял семью: жену и двоих детей. Служил он в Западной Белоруссии, и снаряд попал в дом, где жили семьи комсостава…
Пацаны со старшиной уходят. Однако сегодня что-то не то. Каких-то два чужих офицера, пехотный и артиллерист, появились у нас. Они о чем-то говорят в подвале, и капитан уходит с ними. Нам приказано покуда не лезть в окопы, отдыхать.
Часа через полтора наш старшина возвращается с солдатом. С ними большая, на двадцать литров, желтая канистра. Даньковец смотрит долгим взглядом и почему-то тихо говорит:
— Так, дело будет!
Потом приходит капитан. В неясном свете спрятанной в тучах луны нам раздают по сто граммов разведенного спирта — в котелки, кружки, какие-то черепки, что у кого есть.
— Выпьем, Боря, — все так же тихо говорит Даньковец. Даже жлобский акцент у него куда-то пропал. Мне нехорошо от того, что обидел его. Просто раздражает, что он все хочет от чего-то укрыть меня, заботится, как будто я маленький. Но я ничего ему не говорю, молча пью.
Даньковец уходит в подвал, к капитану. Потом все они выходят оттуда вместе с Ченцовым и Хайленко. Тихо, по одному, по два собирается здесь вся рота. Мы сидим на корточках, тесно прижавшись друг к другу от дождя и холодного ветра, с оружием в руках. Первая в эту ночь немецкая ракета повисает над болотом, и неживой свет ее ложится на наши лица.
Даньковец делает шаг вперед, тоже приседает на корточки и говорит своим хриплым голосом:
— Значит, так будем делать…
Гришка уверенно переступает порог, и я слышу спокойные женские голоса. Захожу следом, молча передаю Гришке сверток с колбасой от сухого пайка, и он отдает его Вере Матвеевне. Та с подмазанными губами, в свободной кофте, и сейчас совсем другая, чем на улице: смеется, как-то мягко касается Гришкиных рук, глядя на него снизу вверх. Она маленькая, широкая, с короткими ногами, а Гришка здоровый парень, под потолок.
Но я на них смотрю так только. А непрямым взглядом возле окна все время вижу Тамару Николаевну. Она сидит на венском стуле в сером, застегнутом под шею платье, и смотрит пластинки.
— Вот, Томочка, знакомься, Гришин приятель, — говорит Вера Матвеевна, как будто все получилось случайно, само собой.
Тамара Николаевна прямо смотрит на меня своими чуть удивленными глазами.
— Мы уже, кажется, знакомы.
— Да, по танцам, — говорю я, подхожу к ней и подаю руку.
Рука у нее маленькая, крепкая, полнеющая к локтю. И вся она в этом платье тоненькая. Вниз, где у нее ноги, я не смотрю.
Не знаю, о чем говорить, и почему-то все время сдерживаю дыхание. Опять она смотрит на меня, но уже не прямо, а как-то быстро, из-за плеча. Так она делает, когда поправляет прическу на танцах. И теперь ее рука каким-то особенным движением поднимается к светлым, крупно уложенным волосам. Платье без рукавов, и я вижу округлость локтя с другой стороны, куда не попадает солнце. Там рука у нее белая. Тамара Николаевна спокойно укладывает, подворачивает тяжелые светлые волосы, как бы не видя моего взгляда. Гришка с Верой Матвеевной сидят в стороне и говорят о чем-то своем, не обращая на нас внимания.
— Давайте потанцуем, — предлагает Тамара Николаевна.
Я молча киваю головой и все смотрю на нее. Она показывает мне пластинку, я опять согласно киваю. Потом, когда уже играет патефон, я крепко беру ее за руку, привлекаю к себе, и снова удивляюсь, какая она тоненькая в талии и в маленькой крепкой спине. И лишь когда начинаю танцевать, чувствую тяжесть тела ее там, внизу. Стараюсь не придвигаться вплотную и краснею. Ни с кем еще мне не было так легко танцевать, ноги ее уступают малейшему моему желанию. Не физически, а как-то совсем по-другому ощущаю я эту волнующую тяжесть. Ведь… ведь она знает, зачем я здесь!
Тамара Николаевна в упор смотрит на меня, и снова вижу в ее взгляде удивление и еще что-то, серьезное, без улыбки. У нее всегда такие глаза, как… как у учительницы. Начинаю сбиваться, и она подсказывает мне правильные движения. При этом ноги ее слегка ударяют меня всей своей тяжестью, а локоть мой касается ее груди. Я совсем теряюсь и опускаю руки.
— Успеете еще потанцевать, давайте ужинать.
Это говорит Вера Матвеевна, и я постепенно прихожу в себя. С Тамарой Николаевной мы садимся рядом. На столе жареная картошка, винегрет, соленые баклажаны с начинкой и как-то наискось нарезанная колбаса. Я даже не узнал сразу, что это наша, из сухого пайка. Лишь в детстве, кажется, видел я, как резали так колбасу. Мы едим ее иначе. И еще посреди стола графин с чем-то желтым. «Там все будет!» — сказал мне Гришка, когда шли сюда.
— Это тутовый, у соседа Амбарцума взяла! — говорит Вера Матвеевна, обращаясь к Гришке, и наливает в граненые стаканы самогон.
Пью легко, лишь чувствую горячую сухость во рту, и какой-то запах прелых листьев. Тамара Николаевна тоже пьет спокойно, до конца, без всяких разговоров, совсем не так, как девочки пили наливку. И Вера Матвеевна пьет с серьезностью на лице.
Тамара Николаевна ставит свой стакан, и вдруг замечаю на пальце у нее кольцо. Это меня безмерно удивляет. Мои родители и те, кто приходил в наш дом, нехорошо усмехались, когда речь заходила о ком-то, носившем серьги или кольца. Кажется, это означает, что вроде муж и жена…
Но я смотрю уже мимо руки с кольцом. Тамара Николаевна сидит, сведя ноги в туфлях-лодочках, узкое платье у нее стянулось кверху, и я вижу рядом с моей ногой крупное ее колено. Оно белеет там, где натянутый край платья, и еле помещаясь в нем, продолжается ясно видным под легкой материей бугром. Гришка разливает еще самогон. Тамара Николаевна сидит ровно, все с той же строгостью в глазах. Я пью и уже никак не, могу оторвать глаз от ее ног. Только теперь я вижу, что они красивые: ровные, смуглые и золотые одновременно, и будто светятся под платьем. Тамара Николаевна словно не видит моего взгляда.
Теперь, когда Гришка снова завел патефон, я уже свободно, беру ее за обе руки, поднимаю со стула. И танцую, не боясь прижимать ее к себе, с победной радостью ощущаю тяжесть ее ног, не обращая на музыку внимания. Просто держу ее двумя руками и вожу по комнате, прямо глядя ей в глаза. Я знаю, что мне это можно. Для этого она пришла сюда, и я кладу руку туда, куда хочу. А она уже прямо не смотрит, а куда-то в пол, за мое плечо — то в одну, то в другую сторону. Так мы оказываемся во дворе.
— Подожди… пойдем ко мне, — говорит она негромко, прижимая к себе мои руки и не давая им свободы. Не выпуская ее, иду с ней рядом через двор в сад, потом через другой двор, оступаясь с тропинки, перешагивая арыки. За домом под деревьями там площадка и что-то на ней постелено. Летом тут спят во дворе.
— Здесь… подожди! — шепчет она, с силой отводит мои руки и уходит в дом. Стою, крепко взявшись за ветку дерева, и дышу глубоко, во всю грудь. Всякий раз поворачиваю голову к двери, куда она ушла, и снова смотрю в лунную чистоту сада. Что же она так долго?..
Я даже не слышал ее шагов. Она приносит подушки, одеяло, что-то еще, и уже не застегнутое под шею платье на ней, а другое, с белыми пуговицами.
— Подожди, я постелю, — говорит она и снова отводит мои руки. Но я не дожидаюсь конца и тяну ее к себе.
— Подожди… Вот сумасшедший!
Пальцы ее расстегивают пуговички на моей гимнастерке. Я понимаю и быстро срываю все с себя.
— Подожди…
Она шепчет это, уже обхватив меня руками и с бесстыдной простотой помогая мне. Я чувствую сразу всю невероятную и прекрасную зрелость ее тела. И вдруг оторопело удивляюсь ее неспокойствию. Я никогда не предполагал такого и лишь теперь понимаю, какая она сильная. Увлекаемый этой безудержной силой, я лечу куда-то в беспредельность, уже не жалея и не имея возможности остановиться…
Лицо у меня почему-то мокрое, ее руки гладят меня, успокаивая. Я лежу какой-то пустой и хорошо уже ощущаю обычный мир вокруг: сад, деревья, арыки. Отвожу руку и нахожу рядом комочек земли, растираю его между пальцами. Земля сухая и просыпается без остатка.